Глава 1. Теория Америки: эксперимент или предначертание свыше?
В год двухсотлетия независимости Америки, почти через два столетия после того, как Кревекер озадачил всех своим вопросом, американский индеец, писавший на тему «Североамериканец» в журнале, адресованном черным американцам, сделал вывод: «В настоящее время никто в действительности не знает, что такое Америка на самом деле»1. Несомненно, ни у какого другого исследователя нет большего права размышлять над этой сохраняющейся и по сей день тайной, чем у потомка коренных обитателей Америки. Несомненно, ни у каких других читателей нет большего права разделять его недоумение, чем у потомков рабов. Да и окончательной разгадки этой тайны тоже нет. Нет разрешения загадки в последней главе; нет никакой последней главы. Лучшее, что может делать толкователь,—это изучать узор на ковре, обязательно осознавая при этом, что другие толкователи выявят там другие фигуры.
Американский ковер весьма пестр. Две нити, которые переплелись с того самого времени, когда англоговорящие белые впервые вторглись на западный континент, ведут каждая свою тему, пребывая в неутихающем противоборстве относительно того, в чем смысл Америки. Истоки обеих тем лежат в нравственных установках кальвинизма.
Обе темы в дальнейшем были обновлены светскими дополнениями. Обе нашли себе место в разуме американца и на протяжении американской истории борются за обладание им. Их соперничество, несомненно, будет продолжаться до тех пор, пока существует нация.
Я назову одну тему традицией, а другую — контртрадицией, тем самым сразу выдавая свои собственные пристрастия. Другие историки могут поменять их местами. Я не стал бы особенно спорить насчет этого. Пусть они демонстрируют свои собственные пристрастия. В любом случае традиция — в том смысле, который вкладываю я, — первоначально вышла из недр исторического христианства в толковании св.Августина и Кальвина. Кальвинистское учение по духу своему было пропитано убеждением в испорченности человека, в ужасающей непрочности человеческого бытия, в суетности всех дел простых смертных, находящихся под судом беспощадного и грозного божества. Гарриет Бичер-Стоу вспоминала об этой атмосфере в романе «Олдтаунские старожилы». «Основой основ жизни... в Новой Англии была глубокая, невыразимая и потому молчаливая грусть, при которой само существование человека рассматривалось как ужасный риск и, применительно к огромному большинству людей, как невообразимое несчастье»2. «От природы люди, — стенал Джонатан Эдвардз, — держатся в руке Божьей над адской пропастью... Дьявол поджидает их, ад разверзается перед ними, языки пламени вспыхивают и пляшут вокруг них и вот-вот охватят и пожрут их; огонь, сокрытый в их собственных сердцах, рвется наружу... Вам не на чем стоять и не за что ухватиться; между вами и адом нет ничего, кроме воздуха»3. Для живущих в XX в. все это звучит мелодраматично. Возможно, мы, современные люди, можем легче воспринять это как метафоричное изложение того, что сторонники идеи умершего Бога называют экзистенциальным кризисом.
Столь ужасное чувство незащищенности человеческого существования превращало всю жизнь в бесконечную и неумолимую череду испытаний. «Мы должны считать себя, — заявил Уильяме Стауфтон, верховный судья, приговоривший к казни «сейлемских ведьм», — проходящими торжественное божественное испытание; это был и есть испытательный срок для всего нашего народа. Это было и есть время и срок священного испытания для нас».
Так было всегда и для всего народа. Большинство не выдержало испытания. Были ли американские колонисты неподвластны всеобщему закону? В этом вопросе кальвинистская идея «истории, направляемой Провидением», «провиденческой истории» — противоречила тезису об американской исключительности. Согласно взглядам пуритан на окружающий мир, писал Перри Миллер, «Богу неприсущи причуды и капризы. В каждый данный момент он одинаково всемогущ, поэтому в определенном смысле каждое отдельно взятое событие не менее значимо, чем любое другое»5. Эта сторона кальвинистского мировоззрения приближалась к точке зрения, высказанной в XIX в. лютеранином Ранке, согласно которой «каждая эпоха непосредственно находится в руках Божьих»**.
Согласно «провиденческой истории», все мирские сообщества конечны и проблематичны; все они процветали и увядали, все имели начало и конец. У христиан эта идея нашла классическое выражение в великой попытке св.Августина разрешить проблему упадка и падения Рима, — проблему, которая больше, чем какая бы то ни было другая, занимала умы серьезных западных историков на протяжении тринадцати веков после появления «Града Божьего». Эта одержимость стремлением постичь смысл классической катастрофы обеспечила связующее звено между церковным и светским взглядами в американских колониях — между американцами XVII в., читавшими писания отцов христианства, и американцами XVIII в., читавшими Полибия, Плутарха, Цицерона, Саллюстия и Тацита.
Ко времени прибытия революционеров в Филадельфию в 1776г. религиозный пыл кальвинизма сильно поугас. Ад выродился в ругательство, идею первородного греха, от которой еще не отказались и которую стали понимать, как и все остальное, в светском смысле. И все же для отцов-основателей республики, так же как и для отцов церкви, история Рима осталась, по выражению Ярослава Пеликана, «учебником, к которому надлежало обращаться за наставлением относительно хода людских дел, развития свободы и судьбы деспотизма»7. Имея различные исходные позиции, кальвинисты и классицисты, сторонники идей Просвещения, пришли к схожим выводам относительно уязвимости человеческих устремлений.
Античный опыт не давал покоя воображению федералистов. Поэма Роберта Фроста, где воспевается «слава очередного века Августа... Золотой век поэзии и власти», получила бы более широкое понимание на вступление в должность Джоржа Вашингтона, а не Джона Кеннеди. Отцы-основатели затеяли необыкновенное предприятие, имя которому — республика. Чтобы ориентироваться в этом полном опасностей путешествии, они вглядывались сквозь толщу времен в опыт Греции и особенно Рима, который они считали благороднейшим достижением свободных людей, стремившихся к самоуправлению. «Римская республика, — писал Александр Гамильтон в «Федералисте», — достигла высочайших вершин человеческого величия"**. Пребывая в данном убеждении, первое поколение граждан американской республики назвало верхнюю палату своего законодательного органа сенатом; поставило под величайшим политическим трудом своего времени подпись «Публий»; изваяло своих героев в тогах; назвало новые населенные пункты Римом и Афинами, Утикой, Итакой и Сиракузами; организовало общество «Цинцин-ната» и посадило молодежь за изучение латинских текстов. «Замучили, не обучая ничему иному, кроме классики, классики и классики!» — жаловался Эдмунд Троубридж. (Вследствие столь еретического отношения Дана не получил свой диплом бакалавра искусств, который был выдан ему посмертно в 1879 году, правда датированный учебным курсом 1799 года9 .)
Данная параллель обладала убедительностью. Альфред Норт Уайтхэд позднее сказал, что век Августа и составление американской Конституции были теми двумя случаями, «когда народ у власти свершил то, что требовалось, настолько хорошо, насколько возможно это представить»10. В этом заключалось также и предостережение, поскольку величие, воплощенное в Риме, обернулось бесславным концом. Могли ли Соединенные Штаты Америки надеяться на лучшее?*
Внимательный читатель заметит, что одни ссылки отцов-основателей на Рим относятся к Римской республике, а другие — к империи. См., например, у Фишера Эймса: «Рим с самого начала был республикой. Действительно, в течение двухсот сорока четырех лет им управляли цари; но дух свободы ни в какой иной период долгой и тревожной римской истории не был так силен, как при правлении царей. Во время войны они были военачальниками. В течение семисот лет Рим оставался республикой».—S e t h A m e s (ed.).
Отцы-основатели страстно штудировали труды классических историков в поисках способов избежать классической судьбы. Трудно преувеличить азарт, с которым велись эти поиски, или значимость, придававшуюся ими тому, что они находили в древних текстах. Томас Джефферсон считал Тацита «первым, вне всякого исключения, писателем мира. Его книга — это свод истории и морали, другого такого образца мы не знаем». «Жить, не имея под рукой того или иного сочинения Цицерона и Тацита, — говорил Джон Куинси Адаме, — для меня все равно что лишиться какой-либо части тела»11.Как выразился Уильям Смит Шоу, двоюродный брат Адамса, «сочинения Тацита демонстрируют слабость приходящей в упадок империи и моральные качества эпохи вырождения... Они должны стать предметом глубоких размышлений для всех государственных деятелей, желающих привести свою страну к славе, сохранить ее в ее мощи или уберечь от краха»12. Сочинения Полибия считались почти столь же важными — за выявленный им цикл рождения, роста и упадка применительно к судьбе государств и за намеки на идею о смешанной конституции с балансом властей, за что отцы-основатели ухватились как за панацею13. Углубленное усвоение классики укрепило кальвинистское убеждение в том, что жизнь — это ужасный риск и что Америке отпущен испытательный срок, поскольку античная история не давала примеров неизбежности прогресса. Она учила, что республики гибнут, слава преходяща, а дела человеческие ненадежны. Традиционное подчеркивание того, что все мы вышли из философии Джона Локка, маскирует более мрачную линию в спектре мыслей отцов-основателей, на которую недавно обратили внимание Дж.Дж.Э. Покок, — линию классического республиканизма и гражданского гуманизма, ведущую от «Рассуждений на первую декаду Тита Ливия» Макиавелли через Харрингтона, английскую аграрную партию и Монтескье к конституционному конвенту14. Эта традиция утверждает, что все республики существовали и гибли из-за собственной добродетели и что в конечном счете власть и роскошь неизбежно вели к загниванию и упадку. «Макиавеллиевский момент», согласно Пококу, — это момент, когда перед той или иной республикой встает вопрос ее собственной гибели.
Осознание того, что республики не вечны, владело собравшимися в Филадельфии в 1787г. Не только человек уязвим вследствие своей предрасположенности к греху, но и республики уязвимы вследствие своей предрасположенности к загниванию, порче. История показала, что в непрекращающейся битве между порчей и добродетелью порча всегда, по крайней мере до 1776 г., одерживала верх. «Отнюдь не просто донести до сознания людей сегодня, — писал сэр Генри Мэйн в 1885 г., — насколько низко упало доверие к республикам накануне создания Соединенных Штатов». Авторы «Федералиста» были «глубоко обеспокоены неудачами и дурной репутацией единственной формы правления, которая была возможна для них» 15. Отцы-основатели были твердо убеждены, что предпринимают нечто невероятное. Преимущества, которыми они располагали, были обусловлены, с их точки зрения, благоприятными географическими и демографическими моментами, а не божественным вмешательством. Бенджамин Франклин объяснял неизбежность независимости Америки такими прозаическими факторами, как рост населения и свободные земли, но отнюдь не замыслом Провидения16. Однако эти преимущества вряд ли могли коренным образом изменить человеческую натуру. «Тенденция такова, что намечается отход от республиканского стандарта, — заявил Гамильтон на ратификационной конвенции в Нью-Йорке. — Такова реальная предрасположенность человеческой натуры». Да и история не давала большой надежды. «У каждой республики во все времена, — говорил Гамильтон (с неизменной классической аналогией), — были свои Каталины и свои Цезари... Если у нас в Соединенных Штатах есть Цезарь в зародыше, то это Бэрр» 17. Джефферсон и Джон Адаме, несомненно, считали таковым Гамильтона. Если не считаться с Гамильтоном, видя в нем подверженного перепадам настроения пессимиста или же недовольного настоящим авантюриста, то следует отметить, что и его великие противники не всегда высказывались более оптимистично относительно будущего республики. «Коммерция, роскошь и алчность приводили к гибели каждое республиканское правительство, — писал Адаме Бенджамину Рашу в 1808 году. — Мы, смертные, не можем творить чудеса; мы ведем тщетную борьбу с заданностью и направлением движения природы» 18. «Я содрогаюсь от 20 страха за свою страну, — сказал Джефферсон в 80-е годы XVIII в., — когда я осознаю, что Бог справедлив» 19.
Хотя в тот момент он содрогался — правильно и провидчески — по поводу проблемы рабства, в 90-е годы он также хронически содрогался по поводу маловероятной перспективы «монархии». В 1798 г. он считал, что законы о натурализации и измене в перспективе приведут штаты «к революции и крови и дадут повод для новой клеветы против республиканского правительства и новые предлоги для тех, кто хочет убедить нас в том, что человеком нельзя управлять ничем, кроме как железной рукой»20. Став президентом, Джефферсон теперь уже содрогался, впадая в панику по поводу туманных мечтаний Аарона Бэрра, этого эмбриона, все стремящегося и стремящегося стать Цезарем. Заботясь о грядущем поколении, Уильям Уирт спрашивал в 1809 г.: «Может ли кто-нибудь, способный оценить состояние общественной добродетели в этой стране... верить, что эта конфедеративная республика будет существовать вечно?» 21
Эта всепроникающая неуверенность в себе, это острое ощущение ненадежности существования нации подпитывались европейскими оценками американских перспектив, поскольку влиятельные европейцы рассматривали новый мир не как идиллическое воплощение счастья в духе Локка — «вначале весь мир был Америкой»22,—но как зрелище отвратительного вырождения.
В середине XVIII в. знаменитый Жорж Бюффон придал научный вес предположению, что жизнь в Западном полушарии осуждена на биологическую неполноценность.
Американские животные, писал он, мельче и слабее; европейские животные после перевозки через Атлантику хирели, за исключением, как уточнял Бюффон, свиньи, которой там повезло. Что касается туземцев этого дурного континента, то они тоже были малы ростом и слабы, пассивны и отсталы. Вскоре аббат де По обратил псевдо науку Бюффона в издевательский спор. Гораций Уолпол сделал неизбежный вывод: «Бюффон говорит, что европейские животные вырождаются на той стороне Атлантики; возможно, та же беда случается и с тамошними обитателями-мигрантами»23. Как изложил все это Уильям Робертсон, королевский историограф Шотландии, в своей широко распространенной «Истории Америки», опубликованной через год после принятия Декларации независимости, «те же свойства климата Америки, которые мешали росту... местных животных, оказались пагубными для тех, кто эмигрировал туда добровольно» 24. В Великобритании Оливер Голдсмит изображал Америку серой и мрачной страной, где не лают собаки и не поют птицы.
Никто не высказывал эту идею в такой раздражающей форме, как аббат Рейналь во Франции. Бюффон, по заключению Джефферсона, не утверждал определенно, что европейцы в Америке вырождаются. «У него действительно остается один шаг до такого утверждения, но тут он останавливается. Аббат Рейналь единственный, кто сделал такой шаг»25. В популярной книге Рейналя «Философская и политическая история поселений и торговли европейцев в обеих Индиях», появившейся в 1770 г. и много раз переиздававшейся, объяснялось, какая угроза европейской невинности исходит от американской порочности. Америка, писал Рейналь, «изливает на Европу целые потоки разложения». Поиски богатств в Америке сделали вторгшегося туда европейца зверем. Климат и почва Америки способствовали тому, что европейские виды как человека, так и животных ухудшились. «Мужчины обладают меньшей силой и меньшей храбростью... и маловосприимчивы к живому и могучему чувству любви» — данное замечание, возможно, изобличило Рейналя как более француза, нежели аббата. «Позвольте мне остановиться на этом, — писал Рейналь, подводя итоги, — и представить нас как бы существующими в то время, когда об Америке и Индии не знали. Предположим, что я сам обратился к самому жестокосердному из европейцев со следующим предложением. Существуют края, которые обеспечат тебя драгоценными металлами, хорошей одеждой и вкусной пищей. Но прочти эту историю и посмотри, какую цену придется тебе заплатить за их открытие. Хочешь ли ты, чтобы оно состоялось? Можно ли представить, что есть на свете существо настолько дьявольское, чтобы ответить на этот вопрос утвердительно?! И запомните, что никогда не на ступят времена, когда мой вопрос не будет столь же ак туален»(выделено мною. —АД/.-мл.).
После провозглашения Декларации независимости Рейналь посыпал соль на рану. Путешествуя из Парижа в Женеву, он проезжал через Лион. Местная академия, извещенная о его пребывании, сделала его своим членом. В ответ Рейналь учредил премию в 1200 франков, которую Лионская академия должна была присудить за лучшее сочинение на захватывающую тему. «Явилось ли открытие Америки благословением или проклятием для человечества? Если это благословение, то каким образом нам следует сохранять и приумножать вытекающие из него блага? Если это проклятие, то каким образом нам исправить причиненный им вред?»6
Отцы-основатели, как и следовало ожидать, не остались равнодушны к предположению, что открытие Америки — это ошибка. Франклину, который считал Рейналя «невежественным и злонамеренным писателем», пришлось во время данного им в Париже обеда терпеливо выслушать монолог аббата-обидчика насчет неполноценности американцев. «Давайте проясним этот вопрос доступными нам средствами», — сказал Франклин, попросив гостей встать спиной друг к другу и померяться ростом. «Среди американцев не оказалось ни единого, — писал Джефферсон, присутствовавший там, — кто не смог бы выкинуть в окно одного, а то и сразу двух из числа остальных гостей» 27. Сам Джефферсон в своих «Заметках о Вирджинии» посвятил пространные пассажи опровержению взглядов Бюффона на животный мир Америки и Рейналя — на людей. Европейцы, которыми «восхищаются как глубокомысленными философами, — с возмущением писал Гамильтон в «Федералисте», — всерьез утверждают, что все животные, а вместе с ними и человеческие виды в Америке вырождаются, что даже собаки, подышав немного нашей атмосферой, перестают лаять»28. В борьбу включился Томас Пейн, а Джон Адаме в своей «Защите Конституции Соединенных Штатов» выразил удовлетворение тем, как Пейн «разоблачил ошибки Рейналя, а Джефферсон — Бюффона, столь нефилософски заимствованные из недостойных фантазий де По»29.
Несмотря на энергичный отпор со стороны отцов-основателей, само содержание нападок вряд ли могло укрепить их уверенность в перспективах затеянного ими. Выражавшиеся европейцами сомнения наряду с кальвинистским взглядом на мир и макиавеллиевским влиянием заставляли их остро осознавать рискованность этого необычайного предприятия. Судьба греческих городов-государств и падение Римской империи окрашивали в мрачные тона будущее Американской республики. Ее основатели не питали никаких иллюзий насчет неподвластности Америки историческим законам, считая все государства, включая американское, находящимися во власти истории, точно так же, как последовательный кальвинист должен был считать все государства находящимися в руках Божьих. «Разве недостаточно нам было видеть, — писал Гамильтон, — ошибочность и неразумность тех пустых теорий, которые тешили нас обещаниями избавления от несовершенств, пороков и зол, присущих обществу во всех формах? Разве не время пробудиться от обманчивой мечты о золотом веке и принять в качестве практического принципа, определяющего направление нашего политического поведения, что мы, так же как и другие обитатели земного шара, все еще далеки от светлого царства совершенной мудрости и совершенной добродетели?»30
Мы беззаботно применяем выражение «конец невинности» к тому или иному этапу американской истории. Это вполне благозвучная фраза — в тех случаях, когда за ней не скрывается пагубное заблуждение. Сколько раз нация может потерять свою невинность? Никто из людей, воспитанных на Кальвине и Таците, не мог быть очень уж невинным. Ни одна нация, сложившаяся в результате вторжения, завоевания и истребления, не может быть признана невинной. Народ, систематически порабощавший чернокожих и убивавший краснокожих, не может быть невинным. Государство, порожденное революцией, а затем расколотое гражданской войной, не может быть невинным. Конституция США не исходила из того, что люди невинны, даже если эти люди удостоились благодати быть американцами. Конституция была, как хорошо сказал Джеймс Брайс, «творением людей, которые верили в первородный грех и были полны решимости не оставить ни одной двери, которую они имели возможность закрыть, открытой для нарушителей»31. Не считали себя отцы-основатели и святыми помазанниками Божьими. Они были смелыми и невозмутимыми реалистами, ввязавшимися вопреки истории и теологии в грандиозную игру.
Вот почему Гамильтон уже в третьей фразе первого номера «Федералиста» сформулировал вопрос именно так, а не иначе. Американцы, писал он, имеют возможность «своим поведением и примером решить важный вопрос: действительно ли человеческие сообщества способны устанавливать хорошее правление, опираясь на свои рассуждения и свободу выбора, или же им навсегда суждено в деле своего политического устройства зависеть от случайностей и силы?». В своей первой речи при вступлении в должность Вашингтон так определил предназначение Америки: «Сохранение священного огня свободы и судьба республиканской модели правления справедливо считаются глубочайшим и конечным образом зависящими от эксперимента, доверенного рукам американского народа». Первое поколение независимой Америки, по словам Вудро Вильсона, «смотрело на новое федеральное устройство как на эксперимент и думало, что он, возможно, будет недолговечным» 32.
Отцы-основатели рассматривали Американскую республику не как божественное священнодействие, но как практическое испытание гипотезы вопреки тому, что говорила история. Ведь уже сама вера в этот эксперимент подразумевала отрицание классической республиканской догмы о том, что с течением времени упадок гарантирован. «Люди, создавшие Конституцию, — писал Генри Адаме, — намеревались с ее помощью поспорить с опытом древности» 33. Они отмели мрачные предчувствия относительно судьбы республики просто как необоснованные. В своей прощальной речи Вашингтон в противовес макиавеллиевскому тезису выдвинул аргумент о том, что если имеется сомнение, то «пусть опыт разрешит его.
Прислушиваться к спекулятивным рассуждениям в таком деле преступно... Оно вполне заслуживает полного и честного эксперимента». В последнем номере «Федералиста» Гамильтон процитировал Юма относительно трудности со здания большого свода общих законов: «Суждения многих должны приходить к единению в процессе работы; опыт должен направлять их труд; время должно... исправлять ошибки, которые они неизбежно будут совершать в процессе своих первых испытаний и экспериментов». Говоря словами Джона П.Диггинса, «в то время как тезис Макиавелли берет за данность, что добродетель может господствовать лишь на протяжении какого-то ограниченного времени и что время в конце концов ставит добродетель под угрозу, тезис федералистов предполагает, что время в основном лечит, а не калечит... Подход Макиавелли полагает данностью то, что течение времени не оставляет надежды, подход Мэдисона — что оно плодотворно» 34.
Таким образом, эксперимент отцов-основателей был способом избежать мрачной судьбы классических республик. Преемники Вашингтона со смешанным чувством тревоги и надежды периодически докладывали о судьбе этого эксперимента. В своем последнем послании конгрессу Джеймс Мэдисон позволил себе «с гордостью отметить, что американский народ безопасно и успешно пришел к сорокалетию своего существования в качестве независимой нации». Это, по убеждению президентов США, имело значение не только для Америки. «Наши институты, — сказал в своем последнем послании Джеймс Монро, — представляют собой важную веху в истории цивилизованного мира. От сохранения их в первозданной чистоте будет зависеть все». Вашингтон, сказал Эндрю Джексон в своей площадной речи, рассматривал Конституцию «как эксперимент» и «был готов отдать, если необходимо, жизнь за то, чтобы обеспечить его проведение честно и полностью. Такое испытание состоялось. Успех его превзошел самые смелые надежды его устроителей».
И все же Джексон усматривал опасность, грозившую эксперименту, — опасность, заключавшуюся прежде всего во «власти тех, у кого деньги», а в еще большей мере—в распаде самого союза, когда хаос, как он считал, может заставить народ «подчиниться абсолютному господству любого военного авантюриста и пожертвовать своей свободой ради покоя» 35.
Тем не менее уверенность — или по меньшей мере деланная уверенность — возрастала. «В текущем году, — заявлял в 1838 г. Мартин Ван Бюрен, — исполняется полвека нашим федеральным институтам... Американскому союзу выпало испытать преимущества формы правления, полностью зависящей от постоянного осуществления воли народа». «После трех четвертей столетия нашего существования в качестве свободной и независимой республики, — сказал Джеймс Полк в следующем десятилетии, — уже не надо решать вопрос, способен ли человек к самоуправлению. Успех нашей восхитительной системы окончательно опровергает теории тех, кто в других странах утверждает, что «избранное меньшинство» рождено, чтобы править, и что большинство человечества должно управляться силой».
Война с Мексикой, добавил вскоре Полк, «подтверждает, вне всякого сомнения, что народная представительная форма правления способна справиться с любыми чрезвычайными обстоятельствами». Через шестьдесят лет после принятия Конституции Захария Тейлор провозгласил устройство Соединенных Штатов Америки «самой стабильной и устойчивой формой государственного правления на земле» 36.
Как объяснить этот растущий оптимизм? Частично это была дань признания, достаточно обоснованная, тому, что США выжили; частично — ура-патриотизм и тщеславие, органически присущие нарождающемуся национализму.
Частично это также, несомненно, был призыв, содержащий упрек; не будем отбрасывать то, чего достигли с таким трудом, поскольку президенты того периода, должно быть, нутром чувствовали, что американскому эксперименту предстоит тяжелейшее внутреннее испытание. Никто не понимал опасности более глубоко, чем молодой человек, выступавший в 1838 г. в молодежном лицее в Спрингфилде, штат Иллинойс, с докладом «Сохранение наших политических институтов». В течение более чем половины столетия, сказал Авраам Линкольн, Америку представляли «как эксперимент с неясным результатом; теперь его считают успешным». Но в успехе таятся опасности для него самого: «Когда добыча в руках, кончается удовольствие от охоты». По мере того как память о революции стирается, столпы храма свободы рушатся. «Этот храм обязательно рухнет, если мы... не заменим их новыми столпами, вытесанными из твердого камня здравого рассудка».
Убеждение в том, что в жизни нет ничего гарантированного, было характерно для президентства Линкольна — именно оно и объясняет его величие. В его первом послании конгрессу был поставлен вопрос, присуща ли всем республикам «врожденная и неизлечимая слабость».
В речи, произнесенной на кладбище в Геттисберге, он охарактеризовал великую гражданскую войну как «испытание» на предмет того, может ли какая-либо нация, рожденная свободной и верящая в то, что все люди сотворены равными, «быть долговечной» 37.
V В ранний период республики доминирующей была идея о том, что Америка — это эксперимент, предпринятый вопреки истории, чреватый риском, проблематичный по результатам. Но начала проявляться и контртрадиция.
И, как показывает растущий оптимизм сменявшихся президентов, она проявлялась по нарастающей. Контртрадиция также имела свои корни в этической системе кальвинизма.
Исторически христианство включало в себя две непримиримые идеи: что все люди близки, непосредственно соотносятся с Богом и что некоторые из них более близки к нему, чем другие. Вначале, как Кальвин записал в своих «Институциях», Бог «избрал евреев в качестве своего собственного стада»; «обещание спасения... касалось только евреев до того момента, пока стена не была разрушена» 3 **.
Затем, когда произошло то, что Джонатан Эдварде назвал «отменой особой божьей заботы о евреях», стена «была разрушена, чтобы открыть путь для более широкого успеха Евангелия»39. С тех пор избранные люди являлись как бы отобранными из общего числа и отличными от грешников. Со временем идея о святых, которых можно отождествлять с историей, растворилась в трансцендентальное™ постисторического Града Божьего.
Таким образом, св.Августин заложил наряду с «провиденческой историей», историей подъема и упадка мирских сообществ, идею «истории спасения» — о путешествии избранных к спасению за пределы истории. В том веке, когда кальвинисты отправились в Новую Англию, можно было также наблюдать примитивный апокалиптический фанатизм, присущий первым христианам. Колонисты в Новой Англии ощущали себя покинувшими родной дом и очаг по призыву свыше для того, чтобы претерпеть невообразимые лишения и испытания в стране, полной опасностей. Почему они полагали, что призвал их некто важный и по важным причинам? Страдания сами по себе казались им доказательством их некой роли в истории спасения. «Бог заповедал своим людям, — говорил Инкрис Мэзер, — что освященные свыше муки будут их уделом... Обычный способ божественного Провидения — [это] величайшим страданием подготовить к величайшему снисхождению... Вне сомнения, Иисус Христос особенно расположен к этому месту и к этому народу»40.
Они не только являлись, по словам Джона Уинтропа, как бы «градом на холме», с устремленными к нему взорами всех людей. Дело представлялось так, будто в Новую Англию их послало, по выражению Эдварда Джонсона, чудотворное Провидение, ибо «это то место, где Господь сотворит новое небо и новую землю». «Бог Иисус» вознамерился «сделать своих воинов Новой Англии подлинным чудом этого века» 41. Натаниэль Готорн поведал нам, что в последней проповеди преподобного Артура Диммесдэйла речь шла о «соотношении между божеством и человеческими сообществами, причем особо говорилось о Новой Англии, которую они насаждают здесь, в диком краю». Но там, где еврейские пророки предвидели крушение своей страны, Диммесдэйл поставил своей задачей «предсказать высокую и благородную судьбу для вновь собравшихся людей Господа» 42. Великий Эдварде пришел к заключению, что «самая последняя славная эпоха начнется, вероятно, в Америке» 43.
Такое геополитическое уточнение того, где наступит последнее счастливое тысячелетие перед концом света, такое отождествление Нового Иерусалима с конкретным местом и народом было редким даже во времена религиозного фанатизма с его предчувствием Судного дня. «То, что в Англии, Голландии, Германии и Женеве, — писал Сэквэн Бэркович, — было априори антитезисом (святость и государственность), в Америке стало сдвоенным столпом уникальной федеральной эсхатологии». Ибо старый мир погряз в несправедливости — еще один позорный эпизод в длинной цепи позора «провиденческой истории».
Тот факт, что Бог хранил от людей Америку так долго — до тех пор пока Реформация не очистила церковь, пока изобретение книгопечатания не распространило Священное писание среди народа, — свидетельствовал о том, что он оберегал эту новую землю для некоего высшего проявления своей благодати. Говоря словами Уинтропа, Бог, «повергнув перед нашими глазами все другие церкви, оставил Америку для тех, кого он наметил избавить от своей всеобщей кары, так же как он однажды послал ковчег для спасения Ноя. Эта новая земля наверняка составная часть, возможно и наивысшее проявление истории спасения. Америка реальное воплощение божественного пророчества.
Обещание спасения, похоже, было переадресовано от евреев к американским колонистам. В XVIII в. это положение, как и идея первородного греха, претерпело процесс секуляризации. Читая в канун революции клубу бостонских адвокатов свою «Диссертацию о каноническом и федеральном праве», Джон Адаме увлекся и произнес широкоизвестную риторическую фразу: «Я всегда с благоговением рассматриваю образование Америки как открытие поля деятельности и замысла Провидения для просвещения невежественных и освобождения порабощенной части человечества повсюду на Земле». Поразмыслив, Адаме раскаялся в таком проявлении чувств и перед публикацией документа удалил эту фразу. К началу 80-х годов XVIII в. он пришел к выводу, что «американцы не имеют какого-либо особого предначертания, а их характер такой же, как и у других». Однако Джон Куинси Адаме ухватился за мысль, от которой отказался его отец: «Кто же теперь не видит, что осуществление этого великого дела совершенно не может быть поставлено под сомнение?» А сын Дж.К. Адамса, Чарлз Фрэнсис Адаме, назвал подчеркнутую его дедом фразу «наиболее достойной запоминания»
VI Обретенная независимость придала новый статус теории Америки как «избранной нации» (Беркович) или «нации-искупительницы» (Э.Л.Тьювсон), которой Всевышний доверил задачу нести свой свет погрязшему в грехах миру.
Преподобный Тимоти Дуайт, внук Джонатана Эдвардса, назвал американцев «этой избранной расой» 47. «Божья благодать в отношении Новой Англии, — писала Гарриет Бичер-Стоу, дочь священника и жена священника, — это предвещение славного будущего Соединенных Штатов... призванных нести свет свободы и религии по всей земле и вплоть до великого Судного дня, когда кончатся войны и весь мир, освобожденный от гнета зла, найдет радость в свете Господа».
Патриотический пыл распространял далеко за рамки евангелической общины идею об американцах как избранном народе, на который возложена священная миссия. Джефферсон считал, что на государственной печати США должны быть изображены чада израилевы, ведомые столпом света 49. «Здесь заново будет рай расцветать...» 50,—писал Филипп Френо, одним из первых утверждая миф об американской невинности.
«Мы, американцы, — писал юный Герман Мелвилл, — особые, избранные люди, мы — Израиль нашего времени; мы несем ковчег свобод миру... Бог предопределил, а человечество ожидает, что мы свершим нечто великое; и это великое мы ощущаем в своих душах. Остальные нации должны вскоре оказаться позади нас... Мы достаточно долго скептически относились к себе и сомневались, действительно ли пришел политический мессия. Но он пришел в нас» 51.
Вера в то, что американцы избранный народ, не подразумевала уверенного и спокойного продвижения к спасению. Как это вполне ясно было из Библии, избранный народ подвергался суровейшим испытаниям и принимал на себя тягчайшее бремя. Соперничавшие теории — Америка как эксперимент, Америка как судьба — подтверждали, таким образом, веру в процесс испытания. Но согласно одной из них, проверку проходила деятельность, а согласно другой — религиозная вера. Таким образом, Линкольн и г-жа Стоу, исходя из разных постулатов, сходились во взглядах на Гражданскую войну и божественное предопределение. «Теперь, когда Господь поверг рабство насмерть, — писал в 1865 г. брат г-жи Стоу, Эдвард, — он открыл путь к спасению и освящению всей нашей социальной системы» 52.
Считалось, что царство божие грядет очень скоро и настанет непременно в Америке. От идеи спасения у себя в стране был один лишь короткий шаг к идее спасения мира.
Древние евреи, греки и римляне, писал преподобный Джошуа Стронг, независимо друг от друга развили духовные, умственные и физические качества человека. «Ныне впервые в истории человечества эти три великие линии развития проходят сквозь пальцы одной преобладающей расы для того, чтобы образовать, переплетясь между собой, единую наивысшую цивилизацию новой эры, совершенство которой будет означать, что это и есть вполне царство божие... Все объединятся в единой англосаксонской расе, показывая, что эта раса в исключительной степени соответствует намеченному и потому избрана богом для подготовки полного торжества его царствия на земле» 53. От этого был еще один короткий шаг к тому, что преподобный Александр Блэкберн, раненный при Чикамауге в 1898г., назвал «империализмом правого дела»54, а от Блэкберна — к мессианской демагогии Альберта Дж. Бивериджа: «Бог готовил англоязычные и тевтонские народы в течение тысячи лет не для пустого и ленивого самосозерцания... А из всей нашей расы Он отметил американский народ как нацию, избранную Им для того, чтобы в конце концов быть ведущей в деле возрождения мира» 55.
Таким образом, создавалось впечатление, что в лице Соединенных Штатов Америки Всевышний создал нацию, уникальную по своей добродетельности и великодушию, свободную от мотивов, которыми руководствуются все остальные государства. «Америка единственная идеалистическая нация в мире, — заявил Вудро Вильсон в ходе своего паломничества в западные штаты в 1919г. — Сердце этого народа чистое. Сердце этого народа верное...
Это великая идеалистическая сила в истории... Я, например, верю в судьбу Соединенных Штатов глубже, чем в любое иное из дел человеческих. Я верю, что она содержит в себе духовную энергию, которую ни одна другая нация не в состоянии направить на освобождение человечества... [В ходе великой войны] Америка обладала неограниченной привилегией исполнить предначертанную судьбу и спасти мир» 56.
А еще сорок лет спустя теория об Америке как спасительнице мира получила высочайшее утверждение от Джона Фостера Даллеса, еще одного пресвитерианского старейшины, и с этого момента страна на всех парах устремилась вперед, к ужасам Вьетнама. «История и наши собственные достижения, — провозгласил президент Джонсон в 1965 году, — возложили прежде всего на нас ответственность за защиту свободы на Земле»57. Так это обманчивое видение привело страну от первоначальной идеи об Америке как о подающем пример эксперименте к новой идее — Америка в качестве предназначенных человечеству судьи, присяжных заседателей и исполнителя приговора в одном лице. «Я всегда считал, — сказал в 1982г. президент Рейган, — что эта благословенная земля была необыкновенным образом отделена от других, что божий промысел поместил этот великий континент между океанами для того, чтобы его обнаружили люди со всех концов Земли, наделенные особой любовью к вере и свободе» 58.
VII Почему убеждение в предрасположенности людей к порче, а государств — к гибели и проистекающая из этого идея об Америке как эксперименте уступили место заблуждению насчет священной миссии и освященной свыше судьбы? Первоначальное убеждение произрастало из реалистических концепций истории и человеческой натуры,—концепций, которые увядали по мере того, как республика процветала. Ярко выраженная историчность мышления отцов-основателей не выдержала испытания временем. Хотя первое поколение независимой Америки прибыло в Филадельфию с грузом исторических примеров и воспоминаний, его функцией было именно освобождение своего творения от действия законов истории. Как только отцы-основатели сделали свое дело, история стала строиться на новой основе и на американских условиях.
«В нашей власти, — заявил в «Здравом смысле» Томас Пейн, — начать все сначала». Эмерсон определил себя как вечного искателя без прошлого за спиной. «Прошлое, — писал Мелвилл в «Белом бушлате», — мертво, и ему не суждено воскреснуть; но Будущее наделено такой жизнью, что оно живо для нас даже в предвкушении его» 59.
Процесс самовлюбленного отказа от истории, активно комментировавшийся иностранными путешественниками, был закреплен одновременным уходом — после 1815г. — от участия в борьбе между державами Старого Света. Новая нация в основном состояла из людей, оторвавшихся от своих исторических корней, бежавших от них или враждебно относившихся к ним. Это также способствовало отходу республики от установок и принципов светского толкования истории. «Вероятно, ни одна другая цивилизованная нация, — было отмечено в «Демокрэтик ревью» в 1842 г., — не порывала со своим прошлым так основательно, как американская» 60.
Однако по сравнению с XX в., прошлое столетие было пропитано историческим духом. Сегодня, несмотря на все меры по сохранению исторических памятников и многочисленные празднования юбилеев по рецептам шоу-бизнеса, мы в основе своей стали, в том что касается интереса и познаний, народом без истории. Бизнесмены согласны с Генри Фордом-ст., что история — это чепуха. Молодежь больше не изучает историю. К ней поворачиваются спиной ученые, весь энтузиазм которых сосредоточен на отрицающих историю бихевиористских «науках». По мере ослабления исторического самосознания американцев в образующийся вакуум хлынула мессианская надежда. А по мере либерализации христианства, отходящего от таких основополагающих догматов, как первородный грех, оказалось удалено еще одно препятствие, мешавшее вере в благодетельность и совершенство нации. Идея эксперимента отступила перед идеей судьбы как основы жизни нации.
Все это, конечно, было и спровоцировано, и закреплено фактами использования национальной мощи в наше время. Все нации предаются фантазиям о своем прирожденном превосходстве. Когда они, подобно испанцам в XVI в., французам в XVII в., англичанам в XVIII в., немцам, японцам, русским и американцам в XX в., начинают действовать согласно своим фантазиям, процесс этот имеет тенденцию превращать их в угрозу для других народов.
Американцами эта бредовая идея овладевала в течение того долгого времени, пока они не принимали участия в делах реального мира. Когда же Америка вновь вышла на мировую арену, ее подавляющая мощь закрепила в ее сознании это обманчивое видение.
Таким образом, теория избранной нации, нации-спасительницы, стала почти официальной верой. Хотя контртрадиция расцвела в полную силу, традиционный подход не исчез вполне. Некоторые продолжали считать идею счастливого царства совершенной мудрости и совершенной добродетели обманчивой грезой о Золотом веке, при этом, вероятно, недоумевая, зачем Всевышний стал бы особо выделять американцев. «У Всевышнего, — настойчиво подчеркивал Линкольн в своей второй инаугурационной речи, — свои собственные цели». Он отчетливо сознавал, что говорит, поскольку вскоре написал Тэрлоу Уйду, разделявшему его ироничное отношение: «Людям отнюдь не льстит, когда им показывают, что между ними и Всевышним имеется различие в замыслах. Однако отрицать это... значит отрицать существование Бога, правящего миром»61.
В послевоенный период Уолт Уитмен, некогда слагавший оптимистические оды во славу демократической веры, разглядел впереди мрачное и грозное будущее. Эксперимент оказался в опасности. Штаты стали полем «битвы, наступления и отступления между убеждениями и устремлениями демократии и грубостью, порочностью и капризами людей». Америка, предупреждал Уитмен, вполне может «оказаться наиболее грандиозной неудачей нашего времени» 62. Эмерсон также потерял присущую ему ранее уверенность в эксперименте. «Это дикая демократия, — сказал он в своем последнем обращении к общественности, — бал правят посредственности, нечестивцы и мошенники» 63.
Глубоко символичен тот факт, что и четвертое поколение Адамсов серьезнейшим образом засомневалось в том, что Провидение, создав Америку, в конечном счете реализовало великий замысел по освобождению человечества. По мнению Генри Адамса, неудача эмбарго Джефферсона означала потерю невинности. «Америка начала медленно, осознавая, как это больно, приходить к убеждению, — писал он, — что она должна нести общечеловеческое бремя и вести борьбу на той же самой кровавой арене с помощью используемых другими расами видов оружия, что она не может больше обманывать себя надеждами на то, что ей удастся избежать действия законов природы и жизненных инстинктов»64. Таким образом, сто лет спустя он подтвердил вывод своего прадеда о том, что у американцев нет никакой особенной, освященной свыше судьбы.
Его соотечественники были против такого вывода. «Вы, американцы, воображаете, что не подпадете под действие общих законов», — ворчал циничный барон Якоби в «Демократии» Адамса6^. Но Брукс, брат Адамса, свободно составлял уравнения из таких понятий, как централизация и скорость социальных процессов, ставил под сомнение возможность того, что на какую-либо нацию не действует закон роста и упадка цивилизации. Генри, ухватившись за подсказку своего брата, попытался развить его мысль «до предела заложенных в ней возможностей», до крайней точки, которая, по его предсказанию, должна была прийтись на 1921 г. Год этот, как напоминает мне профессор Джеймс а.филд-мл., дал республике Уоррена Дж.Гардинга. Генри Адаме кончил тем, что стал эсхатологом наоборот, уверенным, что наука и технология стремительно ведут планету к Апокалипсису без искупления в Судный день.
«При таком темпе увеличения скорости и момента силы, какой получен в результате вычислений на основе данных за последние пятьдесят лет, — писал он Бруксу в 1901 г., — нынешнее общество должно себе свернуть свою чертову шею во вполне определенном, хотя и отдаленном времени, в пределах следующих пятидесяти лет».
Странным было ощущение, которое он испытывал, — «это тайная уверенность, что стоишь на грани величайшей мировой катастрофы. Ибо все это означает такое же падение Западной Европы, как в четвертом веке» 67. Он стал воображать себя св.Августином, правда потерпевшим неудачу. («Я стремлюсь к тому, чтобы ассоциироваться со св.Августином... Моя идея о том, как все это должно быть, оказалась мне не по силам. Лишь св.Августин осознавал это».) СвАвгустин находил утешение в своем видении Града Божьего. Однако закон термодинамики оставлял место лишь для Града Хаоса. С Соединенными Штатами, как и со всеми остальными, было покончено. В конце концов Адаме также отказался от теории эксперимента в пользу теории судьбы; но, с его точки зрения, судьба эта была не только предопределенной, но и зловещей. «Никто нигде, — писал он за несколько недель до того, как разразилась первая мировая война, — ...не ждет ничего от будущего. Жизнь такая же, как в IV в., только без св.Августина».
Всегда трезво мыслящий Уильям Джемс сохранял веру в эксперимент. Ему претили фатализм и абсолютизация, которых требовал «идол национальной судьбы... которую по какой-то непостижимой причине стало позорно ставить под сомнение или отрицать». Нас учат, говорил Джемс, «быть миссионерами цивилизации... Мы должны распространять наши идеалы, насаждать наш порядок, навязывать нашего Бога. Индивидуальные жизни — ничто. Наш долг и наша судьба зовут нас, и цивилизация должна идти все дальше. Может ли существовать более уничтожающая оценка всего этого надутого идола, именуемого «современная цивилизация»? Апофеоз Америки наступил так скоро, что прежняя американская натура не могла не испытать шока». Трудно с уверенностью сказать, что подразумевал Джемс под «прежней американской натурой», но он явно отвергал предположение, что Соединенные Штаты обладали священным иммунитетом к соблазнам и коррупции. «Ангельские движения души и хищнические инстинкты, — указывал он, — одновременно умещаются в нашем сердце точно так же, как они владеют сердцем других стран» 69.
VIII
Так борьба между реализмом и мессианством, между теориями эксперимента и судьбы продолжается до настоящего времени. Ни один из современных нам критиков контртрадиции не произвел большего эффекта, чем Райнольд Нибур, с его уничтожающей христианской полемикой, направленной против всей идеи «спасения посредством истории» 70. По предположению Нибура, Соединенные Штаты воплотили иллюзии либеральной культуры по-тому, что «мы имели религиозную точку зрения на свою национальную судьбу, которая истолковывала появление и существование нашей нации как попытку Бога дать некое новое начало истории человечества». Пуритане постепенно перенесли акцент с божественного благорасположения, оказываемого нации, на добродетель, которую нация якобы приобретает посредством божественного благорасположения. Нибур определил мессианство как «испорченное выражение поисков человеком абсолюта среди опасностей и случайностей своего времени» и предостерег относительно «глубокого слоя мессианского сознания в разуме Америки», Миф о невинности фатально опасен для мудрости и благоразумия. «Подобно индивидуумам, нации, которые, по своей собственной оценке, характеризуются полной невинностью, совершенно невыносимы в общении с окружающими». Пусть нация, считающая себя всегда и во всем правой, дойдет до понимания Божьего суда, который предстоит всем человеческим устремлениям, и никогда не забывает о «глубинах зла, до которых могут опуститься индивидуумы и сообщества, особенно когда пытаются играть в истории роль Бога» 71.
Таким образом, — величайшая ирония американской истории — Нибур использовал религию для опровержения религиозного истолкования национальной судьбы.
Люди могут испортиться, государства — погибнуть: как и у других стран, существование Америки — это непрерывное испытание. Если одни политические лидеры были мессианистами, то другие видели перед собой некий эксперимент, проводимый без всяких гарантий свыше простыми смертными с ограниченной мудростью и силой. Второй Рузвельт считал, что жизнь ненадежна, а судьба нации — под угрозой. Республике все еще требовалось «смелое, настойчивое экспериментирование. Здравый смысл подсказывает брать на вооружение метод и испытывать его на практике: если он плох, надо открыто признать это и испробовать другой. Но самое важное — надо пытаться что-то делать»72. У Джона Ф.Кеннеди предощущение макиавеллиевского мотива сочеталось с религией его предков, которая осознавала пределы человеческих устремлений. «Прежде чем истечет мой срок, — заявил он в своем первом ежегодном послании, — нам нужно будет проверить вновь, может ли нация, организованная и управляемая так, как наша, выдержать испытание временем. Результат ни в коей мере не предопределен».
Это напомнило состояние духа отцов-основателей. Но вера в неизменную правоту нации и предопределенную свыше судьбу остается сильной*. ( Хотя и не такой сильной, как иногда думают. По крайней мере если судить по недавнему опросу восьмидесяти членов конгресса 96-го созыва (1979— 1981). Когда им было предложено отозваться о заявлении: «Бог благословил Америку больше, чем другие нации»,—38% опрошенных назвали это заявление неправильным и лишь 32% сочли его верным. На вопрос, избрал ли Бог Америку быть «светочем мира», 49% заявили «неправильно» и лишь 7% — «правильно». На вопрос, насколько Америка соответствует божьим требованиям, 7% заявили, что она очень близко соответствует им, а 57% заявили, что ей «очень далеко до оправдания божьих ожиданий».—P. L. В е n s о n and D. L. Williams, Religion on Capitol Hill: Myths and Realities. San Francisco, 1982, p. 95 — 97.)
Невозможно не ощущать, что эта вера способствовала перегибам, совершенным американцами во всем мире, и что республика многое потеряла, забыв то, что Джеймс назвал «прежней американской натурой». Ибо мессианство — иллюзия. Ни одна страна, будь то Америка или любая другая, не является святой и уникальной. Все нации занимают равное место перед Богом. У Америки, как у любой другой страны, есть интересы реальные и надуманные, заботы бескорыстные и эгоистические, мотивы высокие и низкие. Провидение не поставило американцев особняком от других, меньших числом человеческих пород. Мы тоже являемся частью непрерывной ткани истории.
Тем не менее мы сохраняем одно заметное преимущество над большинством других наций, преимущество чисто светского характера, которое оставили нам в наследство эти совершенно изумительные отцы-основатели. Ибо они завещали нам правила, по которым нам предстоит сверять свой путь и оценивать свою деятельность. А поскольку они были выдающимися людьми, то даже второй закон термодинамики не сделал эти правила устаревшими. Декларация независимости и Конституция определяют цели, устанавливают обязательства и отмечают неудачи. Люди, подписавшие Декларацию, по словам Линкольна, «хотели создать определенную установку для свободного общества, установку, которая должна быть всем знакома и всеми уважаема; такую, о которой постоянно помнят, ради которой постоянно стараются и, хотя она остается недостижимой в полной мере, к ней постоянно приближаются и тем самым постоянно расширяют и углубляют ее влияние и утверждают счастье и ценность жизни для всех людей всех цветов кожи повсюду»74. В то время как Декларация установила цели, Конституция предписала средства.
Ценности, воплощенные в этих замечательных документах, составляют то, что Гуннар Мюрдаль назвал «американской верой». Они преподаются в школах, проповедуются в церквах. В соответствии с ними формулируют свои юридические решения суды. Конфликт между верой и реальностью был и остается мощным мотивом борьбы за справедливость. «Америка, — заявил Мюрдаль, — непрерывно борется за свою душу» 75.
Чарльз Диккенс не был поклонником Соединенных Штатов, но даже на этого скептика произвела впечатление та сила, которую Америка способна черпать из своих усилий соответствовать собственным лучшим правилам.
Марк Тапли, слуга Мартина Чеззлвита, по пути обратно в Великобританию задается вопросом, как бы он, будь он художником, изобразил американского орла с герба США. Его хозяин дает ему совет:
— Я полагаю, тебе надо изобразить его настолько похожим на орла, насколько сумеешь.
— Нет, — сказал Марк. — По мне, сэр, так не годится.
Я хотел бы нарисовать его похожим на летучую мышь из-за его близорукости, а заодно как бантамского петуха из-за его задиристости, как сороку—из-за того, что он сразу трещит обо всем, что у него на уме, как павлина из-за его тщеславия, как страуса—из-за того, что он сует голову в песок и думает, что его никто не видит...
— И как феникса—из-за его способности выкарабкиваться из пепла своих неудач и пороков и вновь взмывать в небо! — добавил Мартин. — Ладно, Марк. Будем надеяться на это 76.
Будем все надеяться на это. Ибо американцы могут гордиться своей нацией не тогда, когда они претендуют на свою богоизбранность и священную судьбу, но когда они реализуют свои глубочайшие ценности в загадочном мире.
Америка продолжает свой эксперимент. Только усилия по выполнению этого эксперимента дадут осуществиться судьбе. Результат ни в коей мере не предопределен. Сохраняется возможность того, что республика кончит тем же, чем кончил Гэтсби в символичном повествовании Ф.Скотта Фитцджеральда,—Гэтсби, который прошел такой длинный путь и чья «мечта, казалось, была теперь так близка, что он вряд ли упустит ее. Он не знал, что она уже у него за спиной, где-то позади в этой зыбкой беспредельности за городом, где простираются в ночи темные поля республики.
Гэтсби верил в зеленый свет, в радостно-волнующее будущее, которое год за годом расступается перед нами. Тогда оно ускользнуло от нас, но ничего — завтра мы побежим быстрее, протянем руки к нему... И в одно прекрасное утро...
Вот так мы и бьемся, утлые лодки, плывущие против течения, непрестанно уносимые назад в прошлое» 77.
<Далее>
|