xsp.ru
 
xsp.ru
За 2009 - 2020
За 1990 - 2008


Версия для печати

Точка отсчета - 1750 год

Рассмотрим внимательно "тела" Просвещения и Модернизма, начав с их начал, с их "голов", то есть периодов 1750-1780 и 1875-1910 гг. На "заднем плане" будем иметь в виду и более размытые контуры эпох и их начал: 1740-1890 и 1740-1790, 1870-2010 и 1870-1920 гг. Напомним, что "нормативные" рамки эпох и их первых четвертей имеют точные параметры: для эпохи Просвещения 1749-1877 и 1749-1781; для эпохи Модернизма 1877-2005 и 1877-1909.

Сделаем пояснения использованных понятий для обозначения "наших" эпох, а именно, эпох Просвещения и Модернизма. Ясно, что здесь они не вполне совпадают с тем их значением, которое считается одним из наиболее общепринятых вариантов. Чаще всего эпоху Просвещения позиционируют между 1745 и 1780 годами. Впрочем, Раннее Просвещение могут относить даже к концу XVII - началу XVIII столетий, имея в виду, что идеология Просвещения развивалась в трудах наиболее авторитетных мыслителей еще с восьмидесятых-девяностых годов XVII и первого десятилетия XVIII столетия. Правда, общепринятым является отнесение начала Раннего Просвещения к 1715-1720 гг. Но широким интеллектуальным течением, захватившим ведущие мировоззренческие позиции в элитах, интеллектуальных и властных, в лидирующих странах Европы, идеи Просвещения начали занимать действительно только во второй половине сороковых годов XVIII столетия.

С конца сороковых до середины восьмидесятых годов появляются практически все ключевые и основополагающие для интеллектуальных процессов конца XVIII и большей части XIX столетий произведения и имена. Во Франции это главное произведение Монтескье, творчество Руссо, Дидро, в целом деятельность энциклопедистов, зрелые произведения Вольтера и его замечательная общественная деятельность, это Тюрго, Кенэ и еще десяток имен, значимых и в наше время. В Германии и Швейцарии это Клопшток, Виланд, Гердер, Лессинг, Юстус Мезер, Винкельман, Кант, Песталоцци, это первые произведения Гете, сразу же принесшие ему общеевропейскую известность. В Великобритании это Гиббон, Юм, Адам Смит, в России Ломоносов, Новиков, молодой Радищев. На это же время приходятся выдающиеся правления Екатерины II в России, Фридриха II в Пруссии, деятельность Вильяма Питта старшего в Великобритании, отцов Американской конституции и революции, правления Иосифа II и Марии Терезии в Австрии, Помбаля в Португалии. Здесь же можно вспомнить и "отца" Шиллера - швабского князя Карла Евгения и "брата" Гете - отца Веймарского чуда Карла Августа.

Может быть, характер новой эпохи в каком-то смысле лучше выражают не выдающиеся, а средние, обычные личности, которым в силу рождения или игры случая приходилось играть в то время значимую роль. Ведь если и они отразили в своей деятельности дух новой эпохи и его приоритеты: свободомыслия, терпимости, демократических и либеральных реформ, возросшей силы общественного мнения и критических способностей разума, уважения к правам личности, то, следовательно, все эти идеи действительно стали общими, значимыми ценностями. Таковы французские короли Людовик XV и Людовик XVI, датский король Христиан VII и его министр Струэнзе, Джон Уилькс в Англии. Интересно, что журналист Шлецер приобрел со своей газетой такую силу, что Мария Терезия не один раз задавала вопрос "А что Шлецер скажет на это?" или выражала опасение "Попадет за это от Шлецера"… Слово "иезуит" приобрело в это время ругательное значение во всех католических странах, включая и самые ортодоксальные Испанию и Португалию.

Признание Руссо как нельзя лучше демонстрирует необычный характер этого возбужденного времени, яркий контраст между ничтожностью людских амбиций и величием несомых ими идей: "В 1749 году лето было необычайно жаркое… Однажды я взял "Меркюр де Франс" и, пробегая его на ходу, наткнулся на такую тему, предложенную Дижонской академией на соискание премии следующего года: "Способствовало ли развитие наук и искусств порче нравов или же оно содействовало улучшению их?" Как только я прочел это, передо мной открылся новый мир и я стал другим человеком… Мои чувства с непостижимой быстротой настроились в тон моим мыслям. Все мелкие страсти были заглушены энтузиазмом истины, свободы, добродетели; и удивительнее всего то, что это пламя горело в моем сердце более четырех или пяти лет так сильно, как, быть может, еще никогда не горело оно в сердце другого человека. Я работал над этим "Рассуждением" очень странным способом, которого придерживался почти во всех других моих работах. Я посвящал ему мои бессонные ночи. Я размышлял в постели с закрытыми глазами, составляя и переворачивая в голове свои периоды с невероятными усилиями; потом, добившись того, чтобы они меня удовлетворили, я укладывал их у себя в памяти до тех пор, пока не получил возможности положить их на бумагу; но когда приходило время вставать и одеваться, я все забывал; и когда садился писать, в голове у меня не возникало почти ничего из того, что я сочинил. Я решил взять себе секретарем г-жу Левассер… Как только она приходила, я, лежа в постели, диктовал ей сочиненное ночью; и этот способ, которому я следовал очень долго, спас многое от моей забывчивости".

Руссо продолжает: "Когда "Рассуждение" было готово, я показал его Дидро, который остался очень доволен им и посоветовал кое-что исправить. Между тем это сочинение, полное жара и силы, решительно страдает отсутствием логики и стройности; из всего, что вышло из-под моего пера, оно самое слабое в отношении доводов и самое бедное в отношении соразмерности и гармонии; но с каким талантом не родись, искусство писать дается не сразу" (4).

По-моему, это описание начального времени творческого взрыва эпохи в микрокосме личности одного из ее, эпохи, гениев. Думаю, что подобные взрывы, как обретения творческой благодати стали фактами внутренней жизни для многих, причем, не только гениальных, но и обычных "восприимчивых к космосу" людей.

Слово "Просвещение", - самоназвание эпохи, появилось в конце сороковых, а распространилось в пятидесятых годах XVIII столетия. Таким образом, то, что происходило в умах наиболее выдающихся европейских интеллектуалов с конца XVII века и становилось альтернативной господствующим религиозным идеологиям (католической и протестантским) новой секулярной идеологией, с нашей точки зрения можно интерпретировать как период генезиса собственно идеологии Просвещения и период ее распространения в "интеллектуальных массах". Но только в сороковые годы XVIII столетия количество перешло в качество и это было чудом рождения нового, невиданного, необыкновенного, авторитетного, властного, одним словом, нового стиля в духовном мире Европы.

"Aufklarung", "Aufklarer" - эквиваленты понятий "Lumieres", "eclaires", люди, озаренные светом знаний, просвещенные. "Он был бы достоин просвещенного века, - писал Гримм в своей "Литературной переписке" в мае 1762 г., - так как именно такое название даем мы нашему веку". В своем первом сочинении 1747 г. Кант определил эту тенденцию, не употребляя этого слова; он понимал, что в истории человеческого разума открывается новый период. В 1784 г. в труде "Что такое Просвещение?" он признал эту эпоху завершившейся" (4').

Подтвердим эти доводы более серьезными аргументами социологически ориентированной историографии. Роже Шартье, проанализировавший интеллектуальные и социально-политические процессы как культурные истоки Французской революции, приводит многочисленные доказательства переломного, начального характера именно пятидесятых годов XVIII столетия и своеобразно-кризисного характера периода между 1715 (1720) и 1750 гг., который, согласно нашей "эпохальной структуре, является "естественно-кризисной" четвертой четвертью эпохи Барокко. В его насыщенной книге можно найти и подтверждение особого, "генетического" характера 1750-1780 гг., являющейся в нашей схеме первой, начальной, творящей четвертью эпохи Просвещения.

Изменения, начавшиеся во Франции примерно с 1750 года, носили, что особенно важно, системный и "нутряной" характер. "За четверть века - с 1750 по 1775 год - перемены происходили одновременно и в области чувств, и в области общественной жизни. Освободившиеся от церковного влияния христиане отворачиваются не только от католического учения и этики, но и от самих церковных институтов. Первым признаком этого явилось падение престижа духовной карьеры. Во всех или почти во всех епархиях число пострижений в монахи и рукоположений в священники, начиная с середины XVIII века, уменьшается и в 70-е годы падает как никогда" (5).

Шартье, хотя и с оговорками, но соглашается с выводами Морне, сделанными им еще в конце двадцатых годов, в отношении трех закономерностей, определивших генезис Французской революции с середины XVIII столетия. "Первая закономерность - новые идеи движутся вниз по социальной лестнице… Вторая закономерность - они распространяются от центра (т.е. от Парижа) к периферии (к провинциям). Третья закономерность - скорость их проникновения в массы увеличивается на протяжении столетия, так что если до 1750 года мы имели дело с предвидениями горстки мыслителей, то в середине века им на смену приходит непримиримая борьба идей, охватившая широкие слои общества, а после 1770 года новые принципы получают всеобщее распространение" (6).

Приводя выдержки из "Старого порядка и Революции" А. Токвиля, Р. Шартье связывает процессы духовные и политические, и мы вновь обращаем внимание на ключевой характер самой середины XVIII столетия в генезисе "духа и воли" Французской революции: "Во Франции после 1750 года власти утрачивают свой авторитет, как и органы управления, не имеющие больше реальной политической силы, так что политические дискуссии ведутся вне стен государственных учреждений. Подобное положение, когда политике без власти противостоит власть без авторитета, опасно; оно приводит к двум вещам. С одной стороны, "заведенный порядок", "опыт", уважение к "запутанным традициям и обычаям" и "деловая практика" уступают место "общим отвлеченным теориям государственного устройства"… "политическая жизнь оказалась вытесненной в литературу", пишет Токвиль, подчеркивая тем самым вынужденность этого перемещения. С другой стороны, "политики от литературы" - "литераторы", "философы", "писатели", - хотя и не участвуют в управлении государством, начинают играть ту роль, которую прежде (по крайней мере в других странах) отводилась людям, от природы наделенным качествами "лидеров" общественной жизни" (7).

В конце 1750-х годов три кризиса, по оценке французского историка, "пошатнули не только систему книжной цензуры и полицейского надзора за издательской деятельностью, но и саму королевскую власть. Первый кризис - политический - связан с кризисом янсенизма, который проявлялся в отказе янсенистских священникам в соборовании… Кризис продолжается все лето 1757 года и заканчивается только в сентябре примирением короля с Парламентом". Два других кризиса - это осуждение книги Гельвеция и попытка приостановить издание Энциклопедии (8).

Начиная с середины XVIII столетия увеличиваются выступления против короля и королевской власти, сопровождаемые общим процессом "десакрализации монархии". "Первая, короткая, цепь событий, происшедших в Париже, свидетельствует об увеличении, начиная с середины столетия, выступлений против короля, критикующих как саму его особу, так и его власть. Парижские бунты в мае 1750 года, которые были ответом на аресты детей… являются, быть может, первыми признаками этого явления" (9).

Падение престижа власти в это время стало следствием двух параллельных процессов и потому в выводах здесь следует быть особенно осторожным. Во-первых, на это время (пятидесятые годы и первая половина шестидесятых годов XVIII века) приходится завершение 48-летнего "зимнего цикла" французской нации-общины, "когда власть дурит". Во-вторых начинается новая 128-летняя эпоха в матрице интеллектуальной истории человечества - появляются новые идеи и быстро становятся реальной политической силой. Здесь мы не будем отделять один процесс от другого, хотя имеющийся методологический инструментарий позволяет сделать это (то есть сделать наше рассуждение продуктивным), но обратим внимание на определенно резонансный характер этих процессов в первые годы новой эпохи, который мог повлиять на "выбор" именно Франции в качестве опытного полигона ее, эпохи, идей не только в идеологической и социально-экономической плоскости, но и в политической и государственной.

В том, что политическую сферу необходимо рассматривать как гетерогенную, мы находим дополнительное подтверждение и у Р. Шартье: "Новое поле дискурса, которое появляется в середине XVIII века, очерчивая пространство для высказываний и действий всех своих противников, не исключает существование других "политических" культур, которые не обязательно мыслят себя таковыми и по-иному сочетают повседневные заботы с отношением к государственной власти" (10).

"Десакрализация монархии" (говоря словами Дейла К. ван Клея) начинается в 50-е годы XVIII столетия, когда к речам искушенных в политике нотаблей, которые встали на сторону одной из противоборствующих партий - либо парламентско-янсенистской, либо иезуитской, - присоединился ропот народного недовольства: люди все громче говорят о том, что король не выполняет своих обязанностей… С одной стороны, короля теперь представляют не иначе как частным лицом, чье физическое тело, страждущее или пышущее здоровьем, утратило всякое символическое значение. С другой стороны, человек с улицы проводит четкую границу между собственной участью и судьбой августейшей особы. Простой люд перестал мыслить свою жизнь как часть общей судьбы, которая находит свое выражение в истории короля". Беспокойство надолго поселяется в ранее самодовольной и самоуверенной административной машине королевской власти: "Похоже, что именно начиная с середины столетия представителей власти (прокуроров и адвокатов, которые представляли интересы короля в Парламенте, квартальных комиссаров в Париже, инспекторов и их шпионов) охватывает сильное беспокойство по поводу крамольных речей, слухов о заговорах, бесед, где бранят короля" (11).

Не является ли это "беспокойство" одним из проявлений более фундаментального "страха", о котором пишет Мишель Фуко и о котором, разразившимся эпидемией в преддверии самых романтических месяцев Революции обескураженно сообщает Жан Жорес? Фуко пишет:

"В середине XVIII в. внезапно, всего за несколько лет, родилась эпидемия страха. Страх этот нашел выражение в понятиях медицины, однако в глубине своей зиждился на целой моральной мифологии" (12). Фуко пишет о "вспышке" середины XVIII века, и, несмотря на заявленную им нелюбовь к телеологическому способу объяснения, это его высказывание хорошо вписывается в логику монадической и телеологической каузальности: "Случилось так, что XIХ век с его духом серьезности, расколол надвое ту единую и неделимую область, которая была очерчена иронией "Племянника Рамо", проводя внутри неразрывного целого абстрактную границу патологии. В середине XVIII в. это единство внезапно, словно вспышкой, было выхвачено из тьмы; однако понадобилось еще более полувека, прежде чем кто-то дерзнул вновь всмотреться в него: первым на это отважился Гельдерлин, за ним Нерваль, Ницше, Ван Гог, Реймонд Руссель, Антонен Арто, и всякий раз дерзость вела к трагедии - т.е. к отчуждению опыта неразумия в отречении безумия" (13).

Процесс секуляризации, особенно интенсивный в 1750-1780 гг. не следует понимать только негативно, как процесс освобождения от старой веры, но его следует рассматривать и позитивно - как процесс рождения новой веры, новой системы ценностей. Р. Шартье, подчеркивает, что "всеобщее распространение неверия (понимаемого как отход от учения и проповеди Церкви) не предполагает отрицания веры вообще, но, наоборот, несет с собой приобщение к новой системе ценностей, которые, как и те, что были до них, возвышаются над частностями, выражают всеобщее и принадлежат к разряду священного. Таким образом, процесс секуляризации верований и поведения, начавшийся задолго до Революции, происходил путем отхода от христианства и переноса культа на другие ценности" (14).

Мы привели только часть рассуждений Р. Шартье о большом процессе генезиса Революции в пучке интеллектуальных и ментальных "макропроцессов": "литературно-читательском", "королевском", "салонном", "масонском" и т.д. как локализаций великого культурного и социального универсума Франции XVIII века.

Но почему это духовное явление 1740-х-1780-х годов XVIII века мы распространяем на всю эпоху 1740-х-1870-х годов?

Это делается на том основании, что мы воспринимаем ее как период рождения, начала, появления новых идей и ценностей, совершенно новых вопросов, ответы на которые человечество вынуждено было давать в течение десяти последующих десятилетий. Просвещение стало реальностью авторитетной идеологической парадигмы. Оно стало реальностью цельной идеологии и стратегии развития в сороковых-пятидесятых годах XVIII столетия. Эта идеология задала формы основных идеологических, интеллектуальных и ментальных процессов вплоть до нового мощного идеологического и интеллектуального синтеза, начиная с семидесятых годов XIX и завершая годами первого десятилетия XX века.

Эпоха Просвещения завершилась тогда, когда новое идеологическое тело было оплодотворено идеями Ницше, Дильтея, Фрейда, Дюркгейма, Леви-Брюля, Гуссерля, Бергсона, неокантианцев, новых религиозных философов, но более всего - практикой новых институтов: научно-образовательных, социальных, политических, обогативших эпистемологический базис человечества знанием самых отдаленных уголков мира, истории, общества, природы, прежде всего человеческой природы. Если для середины XVIII столетия особое значение имела решительная автономизация сферы эмпирического знания от религиозной сферы и сферы спекулятивного знания, то для конца XIX века основной вопрос стоял иначе - как сохранить целостность мировоззрения в хаосе разросшегося и распадающегося на отдельные частные науки эмпирического знания.

Таким образом, наше использование емкого и многозначного понятия "Просвещение" не является произвольным. Оно опирается на традиционные, привычные смыслы, обычно связываемые с этим словом. Более того, я пытаюсь дать, как мне представляется, более адекватное и логически четкое историологическое обоснование этого понятия, соответствующее неким, первоначально открывшимся смыслам и значениям в сороковых-пятидесятых годах XVIII века.

В середине XVIII столетия началась великая научная, техническая, технологическая и промышленная революция, сопровождаемая революционными переменами в собственности. В "чистом виде" все эти изменения охватили Великобританию, перехватившую в это время духовно-практическое лидерство в Европе. Именно здесь социальная революция имела фундаментальный "низовой" характер, в то время как в Пруссии, Австрии, Франции, России, Испании, Португалии похожие на английские естественные изменения имели хаотический характер, частично компенсируемый государственной политикой, планирующей и навязывающей реформы сверху, что в интеллектуальном плане было не только злом, но и благом, поскольку заставляло четко формулировать идеи, которые в Англии могли опираться на простой "здравый смысл" и "чисто английский" утилитаризм, а синтезироваться не столько в головах, сколько в парламентских голосованиях. Именно с пятидесятых годов XVIII столетия в Англии наблюдается бурное развитие акционерных форм собственности и акционерного капитала, а технические новшества начинают приобретать характер лавинообразных цепных реакций.

О том, что период 1740-1780 гг. стал для Англии "классическим веком", и что это значило для английской культуры, мы можем прочитать в "Истории Англии от Чосера до королевы Виктории" Дж. М. Тревельяна. "Первые 40 лет XVIII века, время царствования Анны и правления Уолпола, составляют переходный период, в течение которого вражда и борьба за идеалы эпохи Стюартов, бушевавшие еще недавно и опустошавшие страну, подобно потоку расплавленной лавы, теперь начали разливаться по каналам и застывать в прочно установленных ганноверских формах. Век Мальборо и Болингброка, Свифта и Дефо был точкой соприкосновения двух эпох. Только в последующие годы (1740-1780) мы встречаемся с поколением людей, типичных для XVIII века, - обществом со своей собственной системой взглядов, уравновешенным, способным судить о самом себе, освободившимся от волнующих страстей прошлого, но еще не обеспокоенным тем будущим, которое скоро должно было стать настоящим в результате промышленного переворота и французской революции… В Англии это был век аристократии и свободы; век правления закона и отсутствия реформ; век индивидуальной инициативы и упадка учреждений; век широкой веротерпимости в высших слоях и усиления влияния методистской церкви в низших; век роста гуманных и филантропических чувств и усилий; век творческой силы во всех профессиях и искусствах, которые обслуживают и украшают жизнь человека".

В это время "заурядным философам, подобным Самюэлю Джонсону", казалось, что "Англия является лучшей страной, какая только возможна в несовершенном мире, и что поэтому ее надо оставить в покое в том положении, в какое ее так счастливо поставили провидение и революция 1688 года. Их оптимизм в отношении Англии основывался на пессимизме в отношении всего рода человеческого, а не на вере в постоянный и повсеместный "прогресс", который так приветствовали простые сердца в XIX веке" (15).

Дело не в том, что середина XVIII столетия стала в Англии временем появления неких произведений или имен или же временем прогресса в верхних слоях общества. Это было прежде всего время начала системных изменений, определивших динамику ее развития и в XIX, и в XX веках. "Капитализм, уголь, заокеанская торговля, фабрики, машины и тред-юнионы - все это, как мы видели, появилось в Англии задолго до ганноверской эпохи. Но вторая половина XVIII столетия рассматривается как время, когда изменения в промышленности, стимулируемые научными изобретениями и ростом населения, стали совершаться с такой неудержимостью и быстротой, признаков замедления которой не видно и сегодня" (16).

Бурное развитие захватило не только Англию, но и Шотландию, до этого страдавшую от периодических опустошительных голодовок и нищеты. Что особенно интересно, "между 1760 и 1820 годами английское земледелие прогрессировало значительно быстрее, чем когда-либо раньше или позже; однако именно в эти годы шотландское земледелие догнало и перегнало английское" (17). Не менее удивительным было и интеллектуальное возвышение Шотландии, начавшееся с сороковых годов XVIII века. "Гений ее сыновей увлек за собой философскую мысль всего мира: Юм, Адам Смит, Робертсон, Дугальд Стюарт распространили свое влияние не только на всю Британию, но и на салоны континентальных философов, в то время как Смоллет, Босуэлл и Бернс прославили родную страну в литературе, а Рейберн - в искусстве. Таким образом, в последнюю треть XVIII столетия начался золотой век Шотландии" (18).

Скептицизм первой половины XVIII столетия все еще сохраняет свое влияние на умы просвещенных людей, но его влияние идет на убыль, оттесняясь новым живым практицизмом пробуждающейся экономической инициативы, реформаторской деятельности, но более всего - новым оптимизмом, открывшимися возможностями для развития, прогресса в науке, в сфере образования, в накоплении новых точных и ясных знаний. Скептическая философия Юма преобразуется Кантом в критическую философию, ставшую парадигмальной не только для XIX, но и для XX столетий.

Символично, что Гете и Мирабо, человеческие глыбы, судьбы которых достойны руки Микеланджело, родились в "узловой" для нашей темпоральной схемы 1749 год, как и наш Радищев, ставший символическим отцом русской интеллигенции. А ведь только великие, вершинные моменты истории способны вырастить великие судьбы, не просто гениев, а глыбы, из которых история ваяет великую судьбу, становящуюся емким, по сути священным символом. Судьбы Гете и Мирабо - одновременно энергетически мощные, эмоционально значимые, сложные, поучительные, насыщенные фактами и сюжетами, многослойные и многозначные. К гениальным судьбам Гете и Мирабо хотелось бы добавить и судьбу Вольтера, лукавого и доброго, нечистого на руку и щедрого, любимца монархов и их презренного шута. Гений Вольтера в пятидесятых годах XVIII столетия получил высшее общественное признание - превратился в миф о Вольтере.

<Назад>    <Далее>




У Вас есть материал пишите нам
 
   
Copyright © 2004-2024
E-mail: admin@xsp.ru
  Top.Mail.Ru