www.xsp.ru
  Психософия Александр Афанасьев  
Добавить в избранное
За 1990 - 2010


Версия для печати

АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ

Великий русский писатель.  Родился 29 января 1860 года, умер в Баденвейлере (Германия) 15 июля 1904 года, похоронен в Москве.

Отец Чехова был купцом третьей гильдии в Таганроге, держал бакалейную лавку, но особыми успехами на коммерческом поприще похвастаться не мог, так как всю душу вкладывал не в торговлю, а в церковное пение. Семья была большой, дружной и принимала посильное участие в лавочной торговле, включая маленького Антона. Это обстоятельство не избавляло детей от частых порок, которым их подвергал суровый отец, и даже такой великодушный человек как Чехов, кажется, до смерти не простил отцу  этих унижений и не даром ему приписывают слова “В детстве у меня не было детства”.. Рано начал выделяться Антон в семье лица необщим выражением, и те, кто знал семью Чеховых в более поздние времена обычно отмечали: «... в его внешности, в манере держать себя сквозило какое-то врожденное благородство, точно он был странным и чужим пришельцем в доме родителей, быть может, и милых (мать Чехова), но совсем уж незатейливых людей”.

В 1876 году отец Чехова окончательно разорился, и семья переехала в Москву.  Антон остался в Таганроге, доучиваться в гимназии и зарабатывал себе на жизнь репетиторством. Окончив в 1879 году гимназию, он переехал в Москву, поступил на медицинский факультет Московского университета, который благополучно закончил со званием уездного врача. Одновременно с учебой Чехов, вначале из чисто меркантильных соображений, чтобы поддержать семью,  занялся литературной поденщиной, сотрудничая в разных юмористических журналах, чаще подписывая свои непритязательные юморески и рассказы псевдонимом Антоша Чехонте.

После университета в жизни Чехова наступил период, когда врачебная практика сочеталась в его жизни со все более серьезным литературным трудом. Но, хотя позднее Чехов любил шутить, что медицина ему жена, а литература – любовница, «любовница» постепенно и безвозвратно заняла место «жены». После выхода двух юмористических сборников рассказов, В. Григорович, большой авторитет в тогдашней литературе, обратился к Чехову с письмом, в котором говорил о его  «настоящем таланте» и призывал «бросить срочную работу…», поберечь «…впечатления для труда обдуманного». Это письмо оказалось едва ли не решающим, Чехов бесповоротно избрал литературу своей судьбой, сделав медицинскую практику лишь частью своей общественной работы.

Входя в литературу, молодой Чехов столкнулся с ситуацией, которую в письме к Плещееву определил так: «…Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь – мы не знаем». Ему предстояло как бы заново возродить кодекс чести, но чести не сословно-дворянской, а чести русского интеллигента.

По своему значению для всего литературного и нелитературного мира Чехов стремительно приблизился в наши дни к кумирам русской культуры – Толстому и Достоевскому. И это несмотря на отсутствие в его творениях зажигающей проповеди, всякой тени учительства. «Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже испытана людьми, посильней и поумней меня. Рамка эта – абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, черта, свобода от страстей и проч.» - писал Чехов в другом письме.

Современники писателя спрашивали себя: порок его мышления или неведомая ноавизна – чеховская принципиальная объективность, терпимость, отрицание всяких «партий» и групп, «фирмы» и «ярлыка». Стремление к «абсолютной свободе» казалось иллюзией и выглядело вызовом общественно-моральной определенности века. Как писатель Чехов выступил без доктрины и даже с внутренним сопротивлением любому доктринерству. А век верил в доктрины,  и после Толстого и Достоевского иной подход казался странным и неглубоким; Чехов не навязывал никаких постулатов, не ставил вечных вопросов. Однако человеком без идеалов его так же назвать было нельзя, Чехов писал: “Я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Форму и ярлык я считаю предрассудком. Моя святая святых - это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютная свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две не выражались.”

«Несть пророка» не только в отечестве своем и в своем доме, но – обычно – и в своем времени. Михайловский и Толстой, каждый по-своему, упрекали Чехова в одном – отсутствии твердого миросозерцания. Он и не отпирался, признаваясь в письмах: «Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня нет; я меняю его ежемесячно...” Однако Чехов, кажется, ничего и не делал, чтобы обрести твердую идеологическую платформу или хотя бы сделать вид, что она у него есть. В чеховском дневнике сделана такая запись: « Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит целое громадное поле, которое с трудом проходит истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало”. Комментируя это место, один знакомый Чехова заметил: « Мне почему-то кажется, что сам Чехов, особенно последние годы, не переставал с трудом продвигаться по этому полю, и никто не знает, на каком пункте застала его смерть.”

Звучали и другие критические голоса современников. Иногда против чеховской правды восставало обиженное эстетическое чувство, благонамеренное и житейски понятное желание читателя успокоить свой взор на отрадных картинах,  остаться в состоянии  душевного комфорта, утешиться надеждами. Возникало брезгливое отношение к «житейской грязи», неопрятным и безолаберным образам реальности. От творчества Чехова по чисто эстетическим соображениям не были в восторге и писатели, чье художественное чутье вне дискуссий. Толстой пусть на ушко, но прямо объявил Чехову, что драматургию его совершенно не выносит. Ахматова так судила о Чехове:"...его вселенная однообразна и скучна, солнце в ней никогда не светит, мечи не сверкают, все покрыто ужасающим серым туманом; мир Чехова - это море грязи, в котором барахтаются несчастные человеческие существа..." Оценка Ахматовой, конечно, не бесспорна, но что-то в ней есть. Проза Чехова действительно бывает совсем уж обесцвечена, совсем уж запылена, хотя быть слишком строгим к нему, как к писателю,  как-то не очень хочется.

Чехов «огрызался», по его выражению, на подобного рода критику так: «Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такую, какова она есть на самом деле. Ее назначение правда – безусловная и честная… Литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель: он человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью..» Для Чехова понятия «правда», «совесть» и «художественность» если не синонимы, то тесно спаянные звенья одной цепи. Художественность прямо зависит от правды изображения, а правда обеспечивается только совестью художника. Вот почему «писатели-реалисты чаще всего бывают нравственнее архимандритов». Казалось это скромное  исповедание писательской веры Чехова далеко уступает масштабно выстроенным философско-религиозным мирам Достоевского или Толстого, с именами которых связано представление о пророческой миссии русской литературы. Но Чехов нашел свой способ нравственного воздействия на людей. Острота взгляда, редкая непредвзятость позволили ему распознать  в своей современности то, что выступит выпукло и наглядно в будущем.

Короткую, но едва ли не исчерпывающую характеристику личности Чехова дал художник Илья Репин. Он писал: "Враг сантиментов и выспренных увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества.

Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души".

Нам, Чехова лично не знавшим, представляющим его себе по поздним фотографиям и пьесам, характеристика Репина покажется, по меньшей мере, странной. В сегодняшних представлениях, Чехов - болезненный, рано состарившийся, рафинированный интеллигент, человек милый, но слабый и телом и духом.

Однако на самом деле, описание Репина стоит гораздо ближе к оригиналу, нежели наши современные стереотипы. Во-первых, Чехов был красив, красив сочной мужественной красотой. Об этом говорили женщины, хорошо его знавшие и вниманием красивых молодых мужчин не обделенные. Но из фотографий Чехова, пожалуй, только одна - Чехова девятнадцатилетнего (1879 г.), еще без бороды и пенсне, дает представление о необычайно привлекательной его наружности, рельефности и сочности лепки лица.

Отнюдь не равнодушен был Чехов, вопреки интеллигентской традиции, к деньгам, вещам, комфорту. Однако присущий ему собственнический инстинкт не сделал из Чехова ни скряги, ни эгоиста, недаром Горький называл чеховскую любовь к вещам "благородной". Пожалуй, единственной сферой, в которой вполне явственно отразилась физиологичность писателя, была эротическая сфера. Прежде, благодаря цензуре, Чехов выглядел безлибидным певцом сумерек, страдающим половым индифферентизмом. Однако недавние публикации купюр из его писем дали совершенно иную картину. Перед нами предстал весьма жизнелюбивый джентльмен, делящийся в письмах с друзьями своими впечатлениями от посещения проституток, жалующийся на отсутствие в Сумах публичных домов и т.д.

Великая русская литература второй половины XIX века ( Толстой, Достоевский, Куприн и т.д.) любила избирать себе в героини проституток и содержанок, посвящая им множество страниц, а иногда и целые произведения. Молчал на эту тему один великий писатель, может быть, лучше других знавший столь пикантный предмет, - это Чехов. Пожалуй, лишь однажды как-то высказался он на эту тему в писанном на заказ рассказе "Припадок", однако высказался своеобразно. От начала до конца рассказа в нем сквозит плохо скрытая ирония по адресу тематически сходных писаний, прекраснодушных, исполненных гражданского пафоса и тайного вожделения. Герои рассказа - три студента: медик, художник и юрист. Если вспомнить, что сам Чехов был медиком, а два его брата художником и юристом, то ясно проглянет автобиографическая основа рассказа. Итак, три студента отправляются в поход по публичным домам. Для медика и художника (старших братьев) такого рода визиты - дело обычное, для юриста (Михаил - юрист- младший в чеховской семье) они в новинку. Заканчивается же студенческий поход по злачным местам тем, что целомудренный юрист разражается гневной филиппикой по адресу своих распутных спутников. И в ответ художник произносит нечто совершенно неприличное для русской литературы: " Так и знал, что этим кончится. Не следовало бы связываться с этим дураком и болваном! Ты думаешь, что теперь у тебя в голове великие мысли, идеи? Нет, черт знает что, а не идеи! Ты сейчас смотришь на меня с ненавистью и с отвращением, а по-моему, лучше бы ты построил еще двадцать таких домов, чем глядеть так. В этом твоем взгляде больше порока, чем во всем переулке!" Из рассказа не видно - по какую сторону находится автор, но, судя по чеховским письмам, в которых высказывалась симпатия к посетителям публичных домов и неудовольствие от отсутствия такого рода учреждений, отповедь художника в "Припадке" - отражение авторской позиции.

Сам по себе разговор о эротических предпочтениях Чехова не имел бы никакого смысла, если бы в этой частности не отразилось целое – типичный для писателя подход к физиологии.. Нужно обладать избыточной,  толстокожей и абсолютно бесстрашной плотью, чтобы почти весь зрелый период жизни обходиться услугами проституток, особенно во времена, когда сифилис принял форму эпидемии. От физиологии, вероятно, происходит и та неспешность, с которой Чехов решал вопрос о браке. Когда же писатель надумал-таки связать себя узами Гименея, полноценная семейная жизнь оказалась для него невозможной.

Такая физиология могла бы сделать из Чехова эгоиста, скрягу, потребителя, человека, равнодушного к нуждам и страданиям людей, если бы ее постоянно не придерживала развернутая вовне большая чеховская душа. Куприн находил такое сочетание загадочным, он писал, что Чехов "мог быть добрым и щедрым не любя, ласковым и участливым - без привязанности, благодетелем - не рассчитывая на благодарность. И в этих чертах, которые всегда оставались неясными для окружающих, кроется, может быть, главная разгадка его личности". Еще ближе к пониманию природы чеховского альтруизма стоял другой писатель (Потапенко), по мнению которого "не может быть подвергнуто сомнению, что искреннего влечения к врачебной деятельности А.П. не питал. Заблуждения же наблюдателей объясняется тем, что за влечение они принимали исключительно развитое в нем чувство долга, которое заставляло его с улыбкой на губах делать то, что было ему неприятно и даже противно..."

Действительно, обостренное чувство долга  толкало к людям толстокожего от природы Чехова. Не нутром, не кожей сочувствовал он нуждающимся и страдающим, а сильным, гибким духом своего "я". Именно большая душа заставляла Чехова бесплатно лечить, строить деревенскую школу, помогать материально семье, собирать библиотеку для родного города Таганрога. К тому же источнику восходят лучшие стороны чеховской натуры: порядочность, деликатность, демократизм, скромность и т.д. Но бессмертием своим Чехов обязан своему исключительному эмоциональному строю.

Если попытаться кратко охарактеризовать присущий Чехову эмоциональный строй, то лучше всего избрать сдержанные краски и полутона. Он был и в жизни, и в творчестве суховат, как бы прохладен, болезненно неприязненен ко всему броскому, яркому, крикливому. «Крикливому» - буквально, когда Бунин спросил у матери и сестры Чехова, плакал ли он когда-нибудь, обе твердо отвечали: ”Никогда в жизни.”  О том же, только в других выражениях, сообщали люди, хорошо Чехова знавшие: " Его всегдашнее спокойствие, ровность, внешний холод какой-то, казавшейся непроницаемой, броней окружали его личность. Казалось, что этот человек тщательно бережет свою душу от постороннего глаза.

Но это не та скрытность, когда человек сознательно прячет что-то такое, что ему неудобно показать и выгодней держать под прикрытием"..

Именно природная утонченная сдержанность Чехова задала темы, тональность второго и последнего периода чеховского писательства, одновременно сделав Чехова крупнейшим реформатором театрального искусства. Суть реформы заключалась в том, что с его драматургии начался, по точному выражению, "театр настроений". Это театр  - без фабулы, пафоса, назидательности, он - лишь приглушенное почти до ультразвука излучение и взаимодействие эмоций, акварель переживаний. И тут излишне говорить, сколь труден оказался чеховский театр для восприятия и исполнения.  Часто не принимали Чехова  большие актеры. Впрочем, взаимно. Одна хорошо знавшая театральный мир тех времен писательница считала, что Чехов "не любил ничего пафосного и свои переживания и своих героев целомудренно оберегал от красивых выражений, пафоса и художественных поз. В этом он, может быть, даже доходил до крайности, это заставляло его не воспринимать трагедии: между прочим, он никогда не чувствовал М.Н.Ермолову, как и ей не был Чехов близок как писатель. Это было два полюса: реализм жизненный и реализм романтический".

Современники часто отказывали Чехову в таланте  любви, утверждая, что в жизни писателя не было большой любви. Но, по более точному наблюдению Куприна, проблема для Чехова заключалась не в содержании чувств, а в форме выражения. Куприн писал: "В нем жила боязнь пафоса, сильных чувств и неразлучных с ним несколько театральных эффектов. С одним только я могу сравнить его положение: некто любит женщину со всем пылом, нежностью и глубиной, на которые способен человек тонких чувств, огромного ума и таланта. Но никогда он не решится сказать об этом пышными, выспренными словами и даже представить себе не может. Как это он станет на колени и прижмет одну руку к сердцу и как заговорит дрожащим голосом первого любовника. И потому он любит и молчит, и страдает молча, и никогда не отважится выразить то, что развязано и громко, по всем правилам декламации, изъясняет фат среднего пошиба." Все так, Куприн совершенно прав, но инстинкт есть инстинкт, и человек, неспособный на широкий чувствительный жест, оказывается чаще, чем кто-либо, обреченным на одиночество, как это и произошло с Чеховым.

Вместе с тем, глубоко заблуждались те, кто говорил, что в жизни Чехова не было большой любви, она была.  Чехов любил и был любим, только роман его с Ликой Мизиновой протекал в специфической для их характеров форме.

Они познакомились при необычных и в то же время характерных обстоятельствах. Когда Лика Мизинова впервые попала в дом Чеховых, и Чехова повели с ней знакомиться, внезапно выяснилось, что гостья пропала, и ее лишь случайно обнаружили спрятавшейся за вешалкой. Казалось, чего было бояться этой необычайно красивой девушке при встрече с еще в ту пору молодым и лишь начинавшим приобретать известность писателем? Однако, как бы там ни было, знакомство Чехова и Мизиновой состоялось, время делало их отношения все теснее, но сам роман начался лишь три года спустя после их знакомства. Переписка между Мизиновой и Чеховым - единственное полновесное свидетельство их любви, и тот, кто хотел бы проследить ее историю во всех тонкостях и нюансах, должен обратиться непосредственно к ней. Мы же ограничимся лишь несколькими цитатами.

Роман между Чеховым и Мизиновой,  лучше всего охарактеризовать как роман-хихиканье. Оба были  людьми жизнерадостными, веселыми; Чехов  склонен был к добродушному иронизированию, Лика так же не чуждалась шутки, хотя и с известной долей яда. Поэтому общий шутливый тон, которым они окрасили свои отношения, был достаточно удобен для обоих. Иное дело, что когда отношения вступили в ту фазу, которая требует открытой речи, они так и не смогли преодолеть эту хихикающую интонацию и прямо слово “люблю” никогда не было произнесено. Трагизм их романа, заключался в том, что у Чехова хватало духу  для произнесения заветного слова, но оно отсутствовало по природной сухости в его словаре . Тогда как Мизиновой известно было это слово , но не хватаело духу его произнести . Так, хихикая, и двигались они навстречу друг другу , в пути мучительно пополняя словарь и собираясь с духом.

Динамика и специфика их романа хорошо просматривается в переписке Чехова и Мизиновой. Сначала она написала ему в присущем себе несколько манерном, но эмоционально открытом стиле. Он ответил в своей манере: спокойно, суховато, иронично. Она обиделась и написала: “Ваши письма, Антон Павлович, возмутительны. Вы напишете целый лист, а там окажется всего только три слова, да к тому же глупейших”. Упрекнув Чехова в эмоциональной неадекватности, Мизинова по слабохарактерности все-таки не решилась настаивать на своем стиле выражения и несколько снизила тон, хотя и не сделала его тождественным чеховскому хихиканью. Так они и переписывались, говоря о своей любви лишь в шутовской, ехидной манере, хотя и не без взбрыкивания с ее стороны: “Право, я заслуживаю с Вашей стороны немного большего, чем то шуточно-насмешливое отношение, какое получаю. Если бы Вы знали, как мне иногда не до шуток”.

С момента их знакомства прошло три года, прежде чем Чехов попробовал разжать сведенный природным холодом рот и прямо сказать о своих чувствах. Он написал: “Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю”. Однако Чехов не был бы самим собой, если бы, испугавшись чуждой себе прямоты речи, вслед не зачеркнул приведенные строки ёрнической цитатой из романса: “Лика, не тебя так пылко я люблю! Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою”.

Сразу не найдясь, что сказать на это странное полупризнание, Мизинова адекватно ответила лишь ШЕСТЬ ЛЕТ спустя. Начав зеркально цитатой из романса:

“Будут ли дни мои ясны, унылы,

Скоро ли сгину я, жизнь погубя,

Знаю одно, что до самой могилы

Помыслы, чувства, и песни, и силы

Все для тебя!!!” -

она далее приписала: “Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет”. К сожалению, ответ Мизиновой так безнадежно опоздал, что о продолжении диалога к тому моменту не могло быть и речи.

Как и по эмоциональной линии, сложно складывались отношения между Чеховым и Мизиновой по линии воли, духа. “Слабохарактерная” (по наблюдениям окружающих) Лика болезненно воспринимала чеховские шуточки на свой счет. “Я отлично знаю, что если Вы и скажете или сделаете что-нибудь обидное,  то совсем не из желания это сделать нарочно, а просто потому, что Вам решительно все равно, как примут то, что Вы сделаете”, - писала Мизинова, задним числом осознавая беззлобность шуток Чехова. Но задним числом. Поначалу ей, мнительной, казалось, что постоянные шуточки, расточаемые по ее адресу ничего не подозревающим, душевно здоровым Чеховым, таят в себе оскорбительный подтекст. Она в ответ взрывалась и начинала говорить гадости.  Он недоумевал и заводил речь о ее “дурном характере”, что было чистой правдой. Осложняло положение и то, что Мизинова, сама будучи человеком недоверчивым и непостоянным, сомневалась в серьезности и глубине чувств Чехова, а внешняя его холодность невольно подкармливала ее подозрения.

Здесь, оторвавшись на некоторое время от переписки, следует заметить, что кроме нее сохранился еще один памятник этой любви - рассказ “Ариадна”, где, правда, изложен только чеховский взгляд на проблемы их взаимоотношений. Однако, подписав одно из писем к Чехову именем Ариадна, Мизинова засвидетельствовала достоверность рассказа и, видимо, признала справедливость той нелицеприятной характеристики, что дал ей в рассказе Чехов. Судя по “Ариадне”, суть претензий Чехова к Лике заключалась в следующем: “По прекрасному лицу и прекрасным формам я судил о душевной организации, и каждое, слово Ариадны, каждая улыбка восхищали меня, подкупали и заставляли предполагать в ней возвышенную душу. Она была ласкова, разговорчива, весела, проста в обращении, поэтично верила в бога, поэтично рассуждала о смерти, и в ее душевном складе было такое богатство оттенков,  что даже своим недостаткам она могла придавать какие-то особенные, милые свойства...

Моя любовь, мое поклонение трогали Ариадну, умиляли ее, и ей страстно хотелось быть тоже очарованной, как я, и отвечать мне тоже любовью. Ведь это так поэтично!

Но любить по-настоящему,  как  я, она не могла, так как была холодна и уже достаточно испорчена. В ней уже сидел бес, который день и ночь шептал ей, что она очаровательна, божественна, и она, определенно не знавшая,  для чего собственно она создана и для чего ей дана жизнь, воображала себя в будущем не иначе, как очень богатой и знатной, ей грезились балы, скачки, ливреи, роскошная гостиная, свой салон и целый рой графов, князей, посланников, знаменитых художников и артистов, и все это поклоняется ей и восхищается ее красотой и туалетами... Эта жажда власти и личных успехов и эти постоянные мысли все в одном направлении расхолаживают людей, и Ариадна была холодна: и ко мне, и к природе, и к музыке...

Она мечтала о титуле, о блеске, но в тоже время ей не хотелось упустить и меня. Как там ни мечтай о посланниках, а все же сердце не камень и жаль бывает своей молодости. Ариадна старалась влюбиться, делала вид, что любит, и даже клялась мне в любви. Но я человек нервный, чуткий; когда меня любят, то я чувствую это даже на расстоянии, без уверений и клятв,  тут же веяло на меня холодом, и когда она говорила мне о любви, то мне казалось, что я слышу пение металлического соловья. Ариадна сама чувствовала, что у нее не хватает пороху, ей было досадно, и я не раз видел, как она плакала...

Затем любовь моя вступила в свой последний фазис, в свою последнюю четверть.

“Будьте прежним дусей, любите меня немножко, - говорила Ариадна, склонясь ко мне, - Вы угрюмы и рассудительны,  боитесь отдаться порыву и все думаете о последствиях, а это скучно. Ну, прошу вас, умоляю, будьте ласковы!.. Мой чистый, мой святой, мой милый, я вас так люблю!”

Я стал ее любовником. По крайней мере с месяц я был, как сумасшедший, испытывая один восторг. Держать в объятиях молодое, прекрасное тело, наслаждаться им, чувствовать всякий раз пробудившись от сна, ее теплоту и вспоминать, что она тут, она, моя Ариадна, - о, к  этому не легко привыкнуть! Но я все-таки привык и мало-помалу стал относиться к своему новому положению сознательно. Прежде всего я понял, что Ариадна, как и прежде, не любила меня. Но ей хотелось любить серьезно, она боялась одиночества, а главное, я был молод, здоров, крепок, она же была чувственна, как все вообще холодные люди - и мы оба делали вид, что сошлись по взаимной страстной любви. Затем я понял кое-что и другое...

Главным, так сказать, основным свойством этой женщины, было изумительное лукавство. Она хитрила постоянно, каждую минуту, по-видимому без всякой надобности, а как бы по инстинкту, по тем побуждениям, по каким воробей чирикает или таракан шевелит усами. Она хитрила со мной, с лакеями, с портье, с торговцами в магазинах, со знакомыми; без кривлянья и ломанья не обходился ни один разговор, ни одна встреча. Нужно было войти в наш номер мужчине, - кто бы он ни был, гарсон или барон, - как она меняла взгляд, выражение, голос и даже контуры ее фигуры менялись...

И все это для того, чтобы нравиться, иметь успех, быть обаятельной! Она просыпалась каждое утро с единственной мыслью: “Нравиться!” И это было целью и смыслом ее жизни. Если бы я сказал ей, что на такой-то улице в таком-то доме живет человек, которому она не нравится, то это заставило бы ее серьезно страдать...

Часто, глядя, как она спит, или ест, или старается придать своему взгляду наивное выражение, я думал: для чего же даны ей богом эта необыкновенная красота, грация, ум? Неужели для того только, чтобы валяться в постели, есть и лгать, лгать без конца? Да и была ли она умна? Она боялась трех свечей, тринадцатого числа, приходила в ужас от сглаза и дурных снов, о свободной любви,  и вообще, о свободе толковала, как старая богомолка, уверяла, что Болеслав Маркевич лучше Тургенева. Но она была дьявольски хитра и остроумна, и в обществе умела казаться очень образованным, передовым человеком.

Ей ничего не стоило даже в веселую минуту оскорбить прислугу, убить насекомое; она любила бои быков, любила читать про убийства и сердилась, когда подсудимых оправдывали.

Я находился в положении того жадного, страстного корыстолюбца, который вдруг открыл бы, что все его червонцы фальшивы. Чистые, грациозные образы, которые так долго лелеяло мое воображение, подогреваемое любовью, мои планы, надежды, мои воспоминания, взгляды мои на любовь и женщину - все это теперь смеялось надо мной и показывало мне язык.”

Как мы знаем, клясться Чехову в любви Мизинова начала лишь много лет спустя окончания их романа, а в остальном рассказ “Ариадна” безукоризненно точен, причем, в нем с поразительной полнотой воспроизведена не просто отдельная личность, но и тип  очаровательной хищницы. Верно в нем и то, что, будучи чувственны и чувствительны, женщины этого типа в глубине своего существа совершенно холодны и в силу своей слабохарактерности скорее жаждут любви, чем способны на это чувство. Однако игра их в любовь безукоризненна, и, как сказано в рассказе, только “нервность”, “чуткость” рафинированной эмоциональности Чехова позволили ему почувствовать колодезную  температуру подкладки, обращенных на него якобы горячих чувств.

Но вернемся к хронологии. Не дождавшись от Чехова открытого и прямого признания в любви, Лика “с досады” и чтобы подтолкнуть события, начала демонстративно флиртовать с Левитаном. Чехов, для которого такой стиль отношений был совершенно неприемлем, смертельно оскорбился и сделался еще холодней. Правда, спустя некоторое время, видимо, произошло объяснение, и отношения восстановились. Они даже собрались вместе поехать на Кавказ, но поездка расстроилась. И с этого момента начался закат их любви, они дали друг другу все, что могли. Вдоволь намучившись, усталые, опустошенные, они обменялись прощальными полупризнаниями. Чехов писал: “В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили. Дальше, дальше от меня! Или нет, Лика, куда ни шло: позвольте моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан, который Вы уже забросили мне на шею.

Воображаю, как злорадно торжествуете и как демонски хохочете Вы, читая эти строки... Ах, я, кажется, пишу глупости. Порвите это письмо. Извините, что письмо так неразборчиво написано, и не показывайте его никому. Ах, ах!” Лика отвечала: “А как бы я хотела (если бы могла) затянуть аркан покрепче! Да не по Сеньке шапка! В первый раз в жизни мне так не везет!”  Дальше  их пути окончательно разошлись. Но оба до конца дней хранили и благодарную память друг о друге, и скорбь о разлуке.

Может показаться, что роман между Чеховым и Мизиновой следует отнести к разряду неудачных. Так считали все: люди, их хорошо знавшие, исследователи чеховского творчества - спорили лишь о том, кто виноват, кто любил, а кто не откликнулся на чувство. И были неправы. Ошибка заключается в том, что к удачным принято относить лишь те романы, что заканчиваются законным браком, благополучно тянущимся до гробовой доски. Но это заблуждение. Любовь - удача, когда она плодотворна, когда она обогащает, все остальное - от лукавого. И роман между Чеховым и Мизиновой - наглядный тому пример.

К сожалению, каких-либо свидетельств значительных перемен, произошедших под влиянием Чехова во внутреннем мире Лики Мизиновой, история для нас не сохранила. Но сам факт ее, пусть запоздалого, открытого признания Чехову в любви говорит о многом, о том, что их знакомство не прошло для Мизиновой даром, придало ей так не хватавшей прежде решительности, укрепило вечно колеблемый  дух.

Что касается свидетельств глубоких перемен в душе Чехова, вызванных Ликой, то их наберется великое множество, не меньше тома. Специалисты обратили внимание, что к середине 90-х годов, т.е. ко времени заката их романа, у Чехова наступил качественно новый период творчества, прорезался новый голос. Но нас в данном случае интересует не столько то, что этот период освящен необычайно глубокими и сильными творениями, а прежде всего то, что под пером писателя бурно и широко зазвучала практически запретная для него - ТЕМА ЛЮБВИ. Однажды Чехов настолько преодолел свою эмоциональную скованность, что даже вынес слово “любовь” в заголовок (“О любви”). Такой заголовок для него - верх свободы чувств. В этот период, кроме “О любви”, написаны “Дом с мезонином”, “Ариадна”, “Дама с собачкой”, “Чайка”. Под новую для себя тему Чехов даже коренным образом переделал почти написанные “Три года”, наполнив любовной проблематикой произведение, прежде целиком посвященное сценам из купеческого быта.

Исследователи обычно соотносили с Мизиновой в творчестве Чехова лишь то, что в “Чайке” или “Ариадне” напрямую связывалось с ее биографией или чертами характера. Но в действительности ее влияние было неизмеримо значительней. Лика - не сказать открыла для Чехова тему любви, она ему ее “разрешила”.  Именно благодаря Лике он смог заговорить не только о чувствах, вызванных непосредственно ею, но и о своих увлечениях, предшествовавших и последовавших за их романом. Мизинова, конечно, не научила Чехова чувствовать, но разжала сведенный холодом рот, научила открыто, естественно и громко говорить о своих переживаниях.

Эмоциональная раскованность, порожденная романом с Ликой Мизиновой, сказалась и на жизни Чехова. Он рискнул на брак, женившись на актрисе МХАТа, Ольге Книппер, причем, его письма к жене дышат такой страстью, какой не знает все его предыдущее эпистолярное наследие. Однако были внешние обстоятельства, которые внесли боль и хаос в жизнь семьи Чехова. Беременность жены чрезвычайно обрадовала писателя, он ходил окрыленный, придумывая для своего ребенка все новые, одно  лучше другого имена. Но… случился выкидыш, и, Чехов нравственно и физически потух. Кроме того, Книппер, как актриса, много гастролировала, большую часть времени проводя в разлуке с мужем, и это обстоятельство также не могло не отразиться на характере их отношений и на состоянии Чехова. Он быстро угасал, туберкулезный процесс разрастался, поездка в Германию на лечение ничего не дала и летом 1904 года Чехова не стало. Не стало писателя, которого Толстой назвал «Пушкиным – в прозе».




<Назад>    <Далее>




У Вас есть материал пишите нам
 
   
Copyright © 2004-2024
E-mail: admin@xsp.ru
  Top.Mail.Ru