www.xsp.ru/psychosophy/ Публикации |
Омирщенное Не“Кто хочет быть другом миру, тот становится врагом Богу”. Иак. 4.4. “Толпа - зло”. Биант На формуле Иоанна Дамаскина “Бог есть ничто, из того, что есть” богословие в собственном смысле этого слова практически закончилось. Даже если взглянуть на дело чисто хронологически, после YIII века - века Дамаскина, все сказанное и написанное о Боге представляло собой либо анахронизм, либо банальность. Из безнадежного резюме Дамаскина вместе с тем не следовало, что думать больше не о чем. Пищи для размышлений оставалось предостаточно. Ряд наиболее волнующих в данном контексте вопросов можно сформулировать так: коль Бог есть ничто, из того, что есть, то было ли сотворение мира, Творчество? А если было, то - зачем? Коль Творчество было, то продолжилось ли Оно в Промысле, т.е. в дальнейшем воздействии и управлении сотворенным миром? И если да, то в чем этот Промысел о мире выражается? По-разному пробовало богословие ответить на эти непростые вопросы. Одни теологи решили, что коль Бог есть ничто, из того, что есть, то Его либо нет, либо не следует принимать в расчет. Нетрудно догадаться, что имя такому выводу - атеизм. Другая группа богословов решила, что Бог, несмотря на Свое крайнее отчуждение от всего сущего, есть, имеется. И к акту Творчества, вероятно, руку приложил, но Промысел - слишком грязная и мелкая для Него работа, поэтому существующий ныне мир находится в состоянии богооставленности. Такая теологическая концепция ныне называется деизмом. Критиковать сегодня атеизм и деизм - значит, бить лежачего. Даже то смутное знание о Боге, которым обладали наши малопросвещенные предки и обладают некоторые столь же непросвещенные современники, ясно свидетельствуют о Его Бытии, Творчестве и Промысле, о Том, без чего всему этому знанию просто неоткуда было взяться. Более приемлем теизм - третий вариант ответа на главные богословские вопросы. Суть его сводится к тому, что бесконечная инаковость Божества не препятствие для Творчества и Промысла, или, переводя сказанное на язык современной философии, Бог трансцендентен, но имманентен, т.е. Он - Антимир, но Антимир, наш мир создавший и внутренне невидимыми нитями с ним связанный. Только этот последний вариант предполагает некоторую интеллектуальную перспективу и дает пищу для размышлений ( в первых двух случаях думать и говорить не о чем). Из теистических воззрений возник особый отдел теологии, называемый в противовес апофатическому, отрицательному богословию - богословием катафатическим, положительным. Хотя в названии этого отдела фигурирует слово “богословие”, не Богу он посвящен, а Его творению и представляет собой скорее теологию природы и богословскую антропологию вместе взятые, нежели богословие в собственном смысле этого слова. Замечательное свойство катафатического богословия заключается в том, что именно оно - главный и единственный источник раздоров в стане мудрецов и смуты в обывательских головах. Как совершенно верно замечал по этому поводу Владимир Соловьев: " В основном и первоначальном понятии Абсолютного, как такового, нет разногласия; оно начинается только с тех, вторичных определений Божества, которые логически обусловлены Его отношением ко всему, что не есть Оно само”. Действительно, оспаривать формулу Дамаскина вряд ли кто возьмется, ссориться можно и хочется из-за другого: кто благодатен, а кто нет? В чем состоит благодать? Как служить Ему и что требовать Его именем от других? Как на Него воздействовать в желательном для себя духе и отводить возможное наказание? И вообще, зачем Он сотворил мир и что от него ждет? Разброд в ответах на все эти и им подобные вопросы и составляет существо современного катафатического, положительного богословия. Если отбросить такие факторы, порождающие в нем нестроения, как корысть, косность души и умственную лень, то нерв проблемы обнаружится в самой постановке вопроса: как примирить факт существования апофатического и катафатического богословия, как объяснить сосуществование двух бесконечно отличных явлений, Бога и мира? Попробуем взять на себе неблагодарную задачу решения этой проблемы и начнем с того, что согласимся: Бог был-таки Творцом мира. Но согласимся с тем, чтобы сразу спросить: а зачем? Гипотез на сей счет существует множество, но наиболее правдоподобной выглядит, по-моему, суфийская теория, согласно которой мир был создан как зеркало, как инструмент Собственного божественного постижения, как орудие Самоидентификации. Ход рассуждений здесь достаточно прост. “Бог не знает о Себе, что Он есть, ибо Он не есть никакое “что”, - писал Иоанн Скотт Эригена. Все верно. Что Он такое смертным языком непередаваемо. Но верно и то, что Сам по Себе в Своей единственности Он и для Себя не в состоянии решить - Что Он. Все познается в сравнении. Но чтобы сравнивать, нужно иметь нечто для сравнения, отличное от предмета анализа. Проще говоря, чтобы разглядеть себя, нужно зеркало. И Бог сотворил мир, как зеркало, в котором, шлифуемом Промыслом, Он обнаруживает и познает Себя. Теория божественного зеркала выглядит привлекательной не только потому, что хорошо объясняет акт Творения. Но еще и потому, что через эту катафатическую по сути теорию яснее делается происхождение апофатического богословия. Белое не только делается и познается как белое на фоне черного, но четче читается и белее делается оно, чем черное чернее. Отсюда та страшная пропасть между Богом и миром, что обнаружена была негативным богословием. “Лицом к лицу - лица не увидать, большое видится на расстоянии, " поэтому только через гигантскую пропасть, где по одну сторону нет ничего, что есть по другую, Бог и мир, вглядываясь в бесконечную даль, познают себя и друг друга. Благодаря теории божественного зеркала делается понятным и почему Творец не ограничился одномоментным актом Творчества, но продолжил его в Промысле. Бог, непрерывно воздействуя на мир, заново творя его и обновляя, шлифует свое зеркало, чтобы еще четче видеть себя в том, что Он не есть. В связи со сказанным особенно любопытным делается вопрос: а в чем собственно Промысел состоит? На этот катафатический вопрос есть прекрасный апофатический ответ: да В ОТРИЦАНИИ и состоит, в том духе нигилистического протеста, что витает над миром, теребя и живую, и неживую природу. Тот, кто не забыл диалектику по Гегелю, должен припомнить, что закон отрицания отрицания - закон природы, мотор эволюции и прогресса. Дух Святой - это дух отрицания, который веет всегда и везде, подобно потоку нейтрино, пронизывая Своим раздражением всю вселенную. Между Творцом и творением нет противоречия, как нет его между апофатическим и катафатическим богословием. Божественный Негатив в досаде на Себя создает мир и, не найдя в этом акте желанного облегчения, мучит своим творческим зудом вселенную. Творчество и Промысел - одно, мир просто живет в хронической судороге обновления, насыщенный энергией божественного протеста. Вся история космоса, начиная с Большого взрыва, обретает стройный, последовательный и осмысленный вид. Вовсе не странным делается то, что косная, тупая, ленивая баба-материя с пеленок ведет себя как Эмма Бовари, вопреки своей сонной натуре живет суетной, нервической, карнавальной жизнью. Чудо из чудес - эволюция - не аномалия, а правило. Наоборот, глядя на космос, остается удивляться, как ему удается сохранять хотя бы видимость спокойствия, сидя на Такой Плите. Хотя с другой стороны, сделайся ёрзанье нормой космической жизни, Дух Святой не стал бы терпеть и такого однообразия, ударив по вселенским тормозам. Бог не в статике, а в движении, не в постоянстве, а в переменах. На сей счет поразительные откровения посещали древних. Приведу в этой связи только две цитаты из сочинений современников, живших в YI веке до Р.Х. на разных концах мира: ”Вот вещь, в хаосе возникающая, прежде неба и земли родившаяся! О беззвучная! О лишенная формы! Одиноко стоит она и не изменяется. Повсюду действует и не имеет преград. Ее можно считать матерью Поднебесной. Я не знаю ее имени. Обозначая иероглифом, назову ее дао; произвольно давая ей имя, назову ее великое. Великое - оно в бесконечном движении. Находящееся в бесконечном движении не достигает предела” (Лао-цзы), “Божество: день-ночь, зима-лето, война-мир, изобилие-голод” (Гераклит). Такие одновременные, разноплеменные прозрения практически при полном отсутствии исторической и научной базы трудно приписать чему-либо, кроме как прямому божественному откровению. Еще одно маленькое, но уже философское чудо. Богословие - часть тварного бытия, и ничто тварное ему не чуждо. Равно присущ богословию и божественный дух фронды, сотрясающий всю вселенную. Поэтому, наряду с другими историями, история теологии может послужить наглядной иллюстрацией действенности универсального принципа отрицания. На этих страницах недаром часто упоминались различные богословские концепции: пантеизм, атеизм, деизм, теизм - происхождение их столь же божественно, как и сама дисциплина. Если читатель помнит, первым был пантеизм - безоговорочное отождествление Бога и мира. Но философ не был бы человеком, если бы, едва сформулировав свою первую богословскую концепцию, тут же не кинулся яростно ее опровергать, как всегда доходя в своем опровержении до крайности. Из этого опровержения и родился деизм - теория, настаивающая на полной несовместимости Бога и мира. Новая игрушка для ума не только не внесла покой в богословие, но, наоборот, так распалила диспутантов, что на две существующие концепции (пантеизм и деизм), ответила сразу двумя опровержениями. Коль Бог с миром либо тождественны, либо несовместимы, то в обоих случаях идеей существования Бога можно пренебречь - это, естественно, был ответ атеизма на вызов предшественников. Теизм решил иначе: правы оба предшественника, и решение в том, что Бог трансцендентен и имманентен, т.е. запределен и внутренне связан с миром. Разноголосица, порожденная сразу четырьмя концепциями, сделалась столь оглушительна, что и отрицать их пришлось сразу все, скопом. На свет явился скептицизм. Он отмел не только все существующие богословские теории, но и сам рациональный принцип подхода к проблеме. Скептики разрубили гордиев узел так: Бог и мир слишком тонкие материи, чтобы грубое человеческое мышление могло ими оперировать, и в интересах богословия этой проблематики не касаться вообще. Безысходность скептицизма мало кого могла устроить, и на смену ему, как бы в позитивное дополнение, пришел мистицизм, отрицающий рациональное начало, но не возможность богопознания. Орудием постижения Бога вместо разума стали: мистическое сердечное озарение, сны, галлюцинации и практическая магия. А поскольку все эти элементы существовали исключительно в пределах чувственного бытия, то они естественно и органично уводили мистиков в стан пантеизма, к тому, с чего богословие начинало. И с этого момента оно обрекалось на повторное прохождение уже известного нам круга. Схематично весь цикл теологической диалектики можно представить себе так: теизм пантеизм деизм скептицизм-мистицизм атеизм Если посмотреть на историю европейской философии от Фалеса Милетского до Бертрана Рассела, то в ней можно насчитать от трех до пяти прохождений этих теологических кругов. Но интересно не это, а то, что богословие, теребимое своим Патроном, научилось никогда не скучать, в любой ситуации находя место, где можно постоять в оппозиции. Очевидно, эксперимент с созданием человека был просто очередным эпизодом в ряду других, навязанных Богом природе, акций протеста. И есть великая правда в библейских словах о создании Адама “по образу и подобию Божию”. Человек воистину богоподобен. Он столь же непоседлив, привередлив, сварлив, ненасытен, циничен, непостоянен, лицемерен, мятежен, вечно недоволен собой и другими. Жан-Поль Сартр так сформулировал универсальную антропологическую примету: ”Человек не есть то, что он есть; человек есть то, что он не есть”. И думаю, читатель уже почувствовал, как идеально, кинжалом в ножны, ложится формула Сартра в формулу Дамаскина. У Бога, которые “есть ничто, из того, что есть”, иного творения, иного человека, кроме такого, который “есть не то, что он есть”, просто быть не может. Однако главная заковыка нашей духовной жизни заключается в том, что человек ТОЛЬКО образ и подобие Божие, жалкое подобие. Его нигилистический задор не дорого стоит и по-детски расходуется на пустяшное бултыхание в трясине тварного бытия. Творчество божественного размаха человеку не по силам, и он в своих духовных потугах лишь передразнивает непревзойденный образец Творца. «Бог создал существо с душой капризно-зыбкой. Он наделил его прелестною улыбкой. Он дал талант и ум творенью своему, Но совершенство дать не пожелал ему: Достигни человек небесного величья, Меж ним и божеством не стало бы различья, Друг с другом бы слились творенье и Творец, И в Боге человек обрел бы свой конец…» ( Виктор Гюго) Сказать, что вселенная, природа, человек, меняясь и меняя, лишь пародируют Бога, значит еще сильно им польстить, об адекватности запечатления, даже приблизительной, здесь говорить не приходится. Располагая только тем, что есть, изображать то, что не есть, можно добиться не сходства, а несходства. Воплощенный дух - лишь знак Духа, причем, знак условный, договорной, т.е. символ. “Природа некий храм, где от живых колонн Обрывки смутных фраз исходят временами. Как в чаще символов, мы бродим в этом храме, И взглядом родственным глядит на смертных он”. (Бодлер) “Вся наша жизнь - богослужение...Все видимое тяготеет к невидимому, слышимое к неслышимому, осязаемое к неосязаемому. Быть может мыслимое к немыслимому...Мир есть всеобщий троп духа, символический образ его” (Новалис). С возвышенной лексикой, к которой прибегали Бодлер и Новалис, говоря о духовном символизме, хочется соглашаться лишь отчасти. Существует универсальное, более широкое, чем “богослужение” понятие, исчерпывающее все аспекты духовной жизни - это ИГРА. С тем, что богослужение - игра, вряд ли станут спорить даже те, кто сделал его своим промыслом. Но этого мало. Всякая игра - богослужение, потому что, по верному замечанию Йохана Хёизиннга, “игра - это не “повседневная” и не “собственно” жизнь. Она скорее выход за нее. Цель игры - в ней самой, она сопровождается чувством напряжения и радости и сознания “инаковости” существования, отличающегося от обыденной жизни.” Иначе говоря, игра - это символическое действо, напоенное Святым Духом Отрицания. Тема божественной игры, образ Бога, играющего дитяти, не новость в философии, им отдала положенную дань античность в пору расцвета своего умствования. Но мне больше нравится индийское “Видение Маркандеи”. Миф гласит, что великий аскет и мудрец Маркандея однажды, утомленный аскетическими подвигами, заснул и увидел во сне вот что: будто стоит он на ладони бога Вишну; вокруг - мировой океан, на его зыби качается мировой змей Шеша, на кольцах Шеши лежит Вишну-дитя с Маркандеей в одной руке и с погремушкой в другой. Младенец Вишну улыбнулся и проглотил Маркандею. Падая мудрец увидел над собой небо, под собой землю с горами, реками, селениями.. И проснулся. Такой вот красивый миф сложили индийцы на тему божественной игры. По-своему и хорошо сказал о том же Вячеслав Иванов: “Вся жизнь - игра. И все сменяется в извечной перемене Красивой суеты. Всему - своя пора. Все сон и тень от сна, и все улыбки, речи, Узоры и цвета ( то нынче, что вчера) - Чредой докучливой текут - и издалече Манят обманчиво. Над всем пустая твердь. Играет в куклы жизнь, - игры дороже свечи, - И улыбается под сотней масок - Смерть...” Жизнь - это устроенная Абсолютом забава, игра, где с помощью негативных символов пародируется сам Творец. Конечно, если смотреть на наше тварное бытие с божественного шестка, из-за спины космоса, картина покажется удручающей. Но стакан бывает не только наполовину пуст, но и наполовину полон. Поэтому что такое человек? Всего лишь подобие или уже подобие Божие - вопрос вкуса, настроения и выбора лексики. Сформулированное выше можно было бы передать и так, как это передал Дионисий Ареопагит: “Подобающая Богу красота, неразложимая, благая, таинственноначальная, безусловно, не входит в смешение ни с каким неподобием, и все же она способна уделить каждому по его достоинству долю своего света и каждого приводит в божественном таинстве посвящения к созвучию со своим неизменным ликом”. Можно и так сказать. Говоря о жизни, как об игре в негативные символы, нельзя не задаться вопросом: а что собственно отрицается в процессе духовной игры? В принципе, все. Но в первую очередь отрицается старая, поношенная, ставшая бытом, нормой, массой и банальностью прежняя игра. Обветшавшие игры, ставшие объектами духовных наскоков новых игроков, можно поделить на две группы: банальности, порожденные Богом, и банальности, порожденные человеком. К божественным банальностям относятся материя, природа, жизнь, разум, иерархия, порядок, закон, и борьба с ними ведется от века до скончания его без всякого успеха. Поэтому самоубийцы, аскеты, извращенцы, юродивые, сумасшедшие, анархисты и блатные всегда в чести, но их борьба - дело обреченных. Что касается изобретенных смертными смертных банальностей, то фронда против них, наоборот, как явствует из истории моды, обречена на успех, хотя одновременно обречена на последующую за успехом гибель. Например, оппозиция положенной Богом таблице умножения всегда благодатна, но никак не победоносна, благодатны “диско”, “металл” и “реп” в пору их борьбы с предшественниками за место под солнцем, но победа пожрала их, как пожирает любая победа. Таким образом, вся система духовного обозначения делится на символику богоборческую, под которой следует понимать и собственно богохульство и разные неприязненные жесты в адрес Его Творчества. А также символику мизантропическую, выражающую неприязнь к человеку и обветшавшим плодам уже человеческого творчества. По этим двум направлениям мы и пойдем, посвятив богоборческой символике, как явлению более серьезному, основательному, разностороннему и чаще называемому религией, несколько отдельных глав. С мизантропической же символикой, как явлением более мелким и суетным, лучше покончить прямо сейчас, в настоящей главе. Пожалуй, самую богатую гамму мизантропических символов дает поведенческая сфера человека. С одной стороны, жизнь так богата, а с другой стороны, ее многообразие так жестко регламентировано, что любые, самые крошечные отступления от стандартов поведения наводят на подозрение о боговдохновенности нарушителя спокойствия. А так как отступать от общепринятых житейских норм можно с любого места и сколь угодно далеко, то и гамма поведенческих духовных символов практически безбрежна. Иван Бунин написал коротенькое, но совершенно очаровательное исследование на тему одиозности поведения, как знака сопричастия Божеству. К сожалению, здесь бунинский рассказ “Слава” можно привести лишь в отрывках, и звучать эти фрагменты будут следующим образом: “Нет-с, судари мои, русская слава вещь хитрая... Вот вам, например, Мужик Борода. Был он воронежский. Много лет пребывал в сравнительной безвестности. Как вдруг счастливый случай. Пропадает в одно прекрасное утро у одного заштатного полковника ореховая шкатулка. Полиция рыщет, с ног сбивается - результата ни малейшего... Входят в один дом и застают целую ассамблею: стоит десятка два баб и со слезами умиления смотрят на угодника. А угодник кушает чай. Накрыт в красном углу стол, на столе кипит самовар, а за столом - благодушный мужик, подпоясанный детским розовым полотенцем, и с бородой во всю грудь: посматривает исподлобья ясными глазами и не отрываясь хлебает, да не из чашки, не из стакана, а прямо из полоскательницы. Допьет вытрет рукавом пот с лысого лба, облизнется и опять шепотом приказывает: - Наливай послаже! До того, понимаете, упарился, что даже шепчет. И передняя баба, самая видная и красивая, опрометью кидается к столу, наливает полоскательницу с краями, наваливает сахару и опять назад: стоит, плачет и смотрит. А он опять дует, как телок. - Что за человек? - Божий человек, ваше благородие. Чай кушают, только и всего... Вы не верите? Думаете, что не может быть, чтобы двадцать лет почитали, как икону, только за то, что может человек ведерный самовар охолостить? Ну, мол, пьет, да не в этом же все-таки дело. Вероятно, хоть изредка чем-нибудь себя иным проявит. Ну, например, врет что-нибудь божественное, хоть из приличия дурачит. Да нет же, ничего подобного! Только пьет и стяжает славу!... Затем вспоминаю-с Кирюшу Борисоглебского, Кирюшу Тульского, Ксенофонта Окаянного... Кирюша Борисоглебский - мужик из большого торгового села под Борисоглебском...выбрал большой праздник, Троицу - и прямо в собор, к обедне...врывается в церковь Кирюша и с коровьим ревом ломит сквозь толпу прямо к амвону. Натурально, полицейские его за шиворот и назад, но дело уже сделано - весь собор, а затем и весь город поражен и взволнован. А Кирюша как прикинулся на Троицу коровой, так и остался на целых три года. Целых три года ходил немым и ревел. Ревет, дует трубой иерихонской и разными жестами пророчествует. Посует пальцем в кулак - к свадьбе, сложит крестом ручки - к покойнику. А на четвертый год подсчитал однажды выручку, увидал, что капиталец составился уже кругленький, и восвояси... А Ксенофонт почему-то прозвал себя окаянным. Молодой малый, рябой, длинный, наряжен послушником. И все юродство его заключалось только в том, что шатался он по городу и пил у мещанок и купчих чай непременно с лампадным маслом.” Хотя Бунин назвал описанное выше “русской славой” ничего специфически русского в нем нет. Слава вообще явление по большей части дикое и в своей дикости универсальное. Совсем не уникально и подмеченное Буниным обожение поведенческих аномалий. Еще Александр Македонский, всерьез относившийся к своему духовному имиджу и уже успевший испить из чаши восточного подобострастия, спрашивал у индийских мудрецов:” Как человек может стать богом?” - “Делай все, для людей невозможное,” - последовал ясный, деловой и универсальный ответ. Подсознательно это знают все. Достаточно вспомнить в этой связи, что “Книга рекордов Гинесса” сегодня всерьез конкурирует с Библией, Кораном и Дхаммападой, чтобы представить себе всечеловеческий масштаб магии поведенческой мизантропии, духовной действенности знаков неприятия бытовых стандартов жизни. После собственно создания Адама, существа вечно собой недовольного, постоянно находящего изъяны в своем внутреннем мире, поле, возрасте, положении в обществе, вторым эпохальным событием в истории духовного человеконенавистничества стало строительство Вавилонской башни. Именно тогда, как мы помним, произошло разделение языков, приведшее к национальному обособлению. А национальная обособленность - идеальный инструмент в руках мизантропа. Можно с легкостью отрицать чужих ради своих, т.е. заниматься самообожествлением, можно с неменьшей легкостью отрицать своих ради чужих, т.е. как говорилось у нас во времена Сталина, низкопоклонствовать перед Западом. Что идеализирует, а что ненавидит мизантроп в каждом отдельном случае зависит не от него, а от его местоположения. Говорят: ”Хорошо там, где нас нет”, - можно добавить:” И с теми, кого с нами нет”. В гуще своих человек обожествляет чужих, в гуще чужих - своих. Святой Дух не выносит банальностей на этническом уровне точно так же, как и на любом другом. Известно, что самые большие патриоты своего отечества живут за его пределами, в диаспоре. О поразительной притягательности всего чужеземного говорить стыдятся, но и она - бесспорный факт, неистребимость брюзжания со ссылкой на зарубежный опыт и эмигрантские настроения у аборигенов самых благополучных стран - ясное тому доказательство. “Где живут другие, я не живу, куда идут другие, я не иду”, - гласит буддистская по происхождению, но фактически универсальное человеческое правило. В старину, как это ни покажется удивительным, низкопоклонство перед иностранным не просто имело место, но прямо обретало культовый вид. Вспомним, за кого принимали выходцев из Старого Света в Америке: за богов и культ им учреждался самый настоящий. И это не чисто американский феномен. В Вавилоне, на Кипре, в Баальбеке и Библосе собирающаяся замуж женщина обязана была отдаваться иностранцу в храме главного местного божества, видимо, духовно подкрепляя родословную своего будущего потомства. Даже в просвещенной Греции с культовым подходом к иностранцам всерьез должен был бороться Платон, требовавший, чтобы матери перестали “пугать детей россказнями, будто какие-то боги бродят по ночам под видом разных иностранцев.” Поводом для духовного восторга при встрече представителя одной нации с представителем другой может стать что угодно, любая мелочь, любая условность: облик, язык, обычаи, вера, правовые, политические и экономические взгляды, костюм, кухня, косметика, запах...Особой действенностью для религиозного сознания отличались всегда внешние особенности. Тот же умнейший из греков Платон серьезно в “Государстве” утверждал, что “белокурые - дети богов”. И с Платоном долго без спора соглашалось все живущее за пределами Центральной и Северной Европы человечество. Разночтения случались лишь при присвоении религиозного знака, и китайцы с японцами, например, предпочитали называть светлопигментированных иностранцев не “богами”, а “чертями”. Что в существе своем - одно и тоже. Мистическая сила чужеземного языка - для истории религии благодатнейшая из тем. Вспомним, в “Деяниях апостольских” рассказывалось, что однажды апостолы собрались вместе: « И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого. И начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать. В Иерусалиме же находились Иудеи, люди набожные, из всякого народа под небом. Когда сделался этот шум, собрался народ, и пришел в смятение, ибо каждый слышал их говорящих его наречием. И все изумлялись и дивились, говоря между собой: сии говорящие не все ли Галилеяне? Как же мы слышим каждый собственное наречие, в котором родились” (Деян. 2,2-7). Для иудеев такого рода явления могли сходить за новинку, но на самом деле ничего нового в них не было: жившие в апостольские времена философы-гностики широко пользовались импортными (“варварскими”) словечками в своих магических ритуалах. Даже такой умница, как Климент Александрийский не смог вырваться из-под обаяния чужой речи и написал: ”Признано, что молитвы на языке варварском более действенны, чем на других языках” .С Климентом Александрийским позднее вполне согласились русские псалмопевцы и стали сочинять для кондакарного пения гимны с обильным и совершенно ненужным вкраплением в русский текст греческих слов. Еще дальше по этому пути пошли сектанты-хлысты, вовсе переходившие в своем гимнотворчестве на псевдогреческий язык (“намос”, “памос”, “багос”). А один из пророков в “корабле” полковника Дубовицкого (последователя Татариновой) пророчествовал своим собратьям следующее: “Савишран само. Капиласта гандря, Дараната мантра, Сункара пуруша, Майя дива луча.” Присутствующий при радении комментатор объяснял, что пророк вещает “по-индийски” и был отчасти прав, санскритские слова в тексте действительно присутствуют. Впрочем, при создании божественного языка необязательно прибегать к заимствованиям, можно придумать и свой. На искусственном языке разговаривали с королем Сиама, с вождями на островах Тонга. Апостол Павел, услышав одного такого пророка, написал: «...кто говорит на незнакомом языке, тот говорит не людям, а Богу, потому что никто не понимает его, он тайны говорит духом”(1 Кор.14,2).Даже просто акцент при употреблении родной для слушателя речи может создавать эффект одухотворенности языка. Петров-Водкин, рассказывая об общении с живущим по соседству немцем, говорил, что за нерусскостью языка немца мерещилась ему “манящая сверхрусскость”. Архаичные формы языка в религиозных культах настолько употребительны, что отыскать веру, к данному приему не прибегающую, - серьезная для исследователя задача. И то, что использование архаичных форм в культовой речи преследовало именно апофатические цели, тайны для священнослужителей не составляло. Один из них писал: «Наш язык в богослужении должен отличаться от обычного, которым мы говорим дома, на улице, на базаре. Как необычна в храме архитектура, живопись, утварь, напевы, так и язык, на котором возносятся к Богу молитвы, должен быть отличен”. Использование в культовых языках архаизмов не в состоянии удовлетворить наиболее ретивых духовных мизантропов, и они обычно делают все, чтобы и без того малопонятную речь сделать вовсе непонятной. Грегорианский хорал, двигаясь от просто латыни к латыни запредельной, достиг со временем на этом пути таких успехов, что Тридентский собор едва его не запретил. Хорал спас папа Маркел, для чего пригласил Иоанна Палестрину, навести в церковном пении хотя бы видимость порядка. Палестрина, написав для папы специальную мессу, внес некоторую ясность, но, видимо, не очень значительную, если судить по отзыву о мессе самого папы Маркела:” Здесь Иоанн (Палестрина - А.А.) дал нам, находящимся в земном Иерусалиме предчувствие того пенья, которое апостол Иоанн в пророческом экстазе слышал в Иерусалиме небесном”. Сходная картина наблюдалась в истории православного церковного пения. В византийских монастырях пели с такими незатейливыми украшениями: те-ри-ре-ку-ке-на-то и т.д. Что ясности текстам, понятно, не прибавляло, но в нем и не нуждались, так как “по учению греческих певцов, эти непонятные слова означают непостижимость Божества”. Русская традиция церковного пения, усвоив и развив греческие приемы, довела дело до публичных жалоб, что “в иных местах нужнейшия глаголания разуму отъяты”. Если суммировать все, что проделывала с текстами русская музыкальная мизантропия, то картина будет такая: гласные бесконечно растягивались, менялись местами, согласные исчезали и возникали там, где их обывательское ухо не ждало. Между словами привычно было вставлять словечки типа:”хомо”, “ненена”, “терирем”, “хавуа” и т.д. В результате паства слышала начало “Всякого дыхания” так: “Вься хавоуавуаавуа аако - ооо дыхааа ны нь-и”. А начало “В память вечную будет праведник” звучало следующим образом: «Во памя ахабува ахате-хе-хе бувее вечную охо бу бува ебудете праведе енихи ко хо бу бу ва.” Паства, наконец, не выдержала и, восстав, отменила искажающие смысл навороты. Хотя аргументация защитников украшений и сейчас выглядит убедительно. Они говорили, что “забыли малодушнии христианы крюковой устав, которым поют сами ангелы”, что специально “для прославления Божества употреблялась особая речь, не похожая на обыкновенную, разговорную”. Со сказанным трудно не согласиться, в религиозном творчестве вообще, по меткому замечанию Кена-упанишады, ”Когда непонятно, тогда - понятно.” И если правы были русские сектанты, говорившие, что “песенка - к Богу лесенка”, то, очевидно, песенка эта должна была быть непонятной. Тот же, кто оставался духовно несытым, даже распевая “ана-ней тири-рем”, мог найти свое последнее убежище в немоте. Молчальничество - высшая и последняя стадия христианской аскетики, удел немногих, финальный подвиг самого последовательного из монахов. Хотя, даже с оглядкой на известную слабость человечества по части болтовни, молчание в сравнении со строгим постом, веригами и половым воздержанием не выглядит изуверством. Однако здесь стоит прислушаться к словам Мигеля де Молиноса, что Бог спасет всякого “в сем святом блаженном молчании, которое есть гораздо лучшее, нежели все купно дела и действия”. Дело в том, что подвиг молчальничества не только последний жест богопознания (см. первую главу) и не просто аналог Silentium divinum (“божественной тишины”). В этом подвиге - Сама Тишина. Молчальничество - высший пилотаж духовного пения. Монах, восходя по ступеням человеконенавистнической языковой символики к апогею религиозного действа, дойдя до немоты сваливается в штопор абсолютного беззначия. Не символ Божества, а сам живой Бог оказывается в ловушке за сжатыми зубами, между щек молчальника. И держать Его там - великий подвиг. Дрожь пробирает при мысли, что чувствует такой человек. Тут действительно можно молчать десятилетия, лишь раз в день на мгновение приоткрывая рот, чтобы проглотить горсть сушеной саранчи, и молчать, молчать, молчать, бесчувственно чувствуя здесь, внутри, в теплой влажной темнице рта - Его... Рассказанная выше история приемов одухотворения языка типична для символики мизантропического творчества в целом и с легкостью может быть пересказана как история религиозной архитектуры, искусств, дизайна, костюма, парфюмерии и т.д. Принцип один - отчуждение от всего обыденного, банального, массового, полезного, и приемы для достижения эффекта одни: через импорт, нефункциональность, искусственность, архаизацию. Все эти элементы можно наблюдать на примере костюма в самом широком диапазоне от культовых облачений до так называемой высокой моды наших дней. Но в истории костюма интересно не это, а то, что на ее примере можно наблюдать одну замечательную закономерность - чем апофатичнее, бесчеловечнее идеология, исповедуемая обществом, тем быстрее в нем происходит смена костюма. Крупнейшим русским царем-реформатором, как известно, был Петр Великий, и, хотя его реформы отличались бестолковостью и поверхностностью, нам ними также витал Святой Дух, как и над всякой другой реформой. С Петром конкурировала, что тоже известно, сформировавшаяся еще до его воцарения группа, названная “старообрядцами,” отождествлявшая Дух не с импортом, а с архаикой. Когда преобразования царя дошли до принудительной европеизации костюма, один пожелавший остаться безымянным старообрядец написал специальный протест, в котором встречаются такие интересные мысли:” Мнози и невернии языцы, незнающие отнюдь Бога, како твердо своя обычаи держат без ущербу, якоже индиане, перси, китайцы, турцы и прочие бесурмены толь крепко свои обычаи сохраняют, яко и отстати от них всяко не терпят. Христиане же, знающии Бога и ведущии, во вся законов смелостно вступати не воспящаются, но какий бы с кия страны ни прилетел обычай в ношении платья, со усердием великим к тому влекутся...Поистине пременение одежды во многих историях обретается знамение быти пременению царства”. Замечательное наблюдение. Хотя с мнением, будто у христианства есть монополия на знание истинного Бога, согласиться невозможно, признать, в силу значительного приближения к Нему, особую бесчеловечность христианства среди других бесчеловечных от природы религий есть все основания. Нигде неприятие мира и мизантропия не достигают такого градуса, как в пределах, очерченных христианством. И то, что в тех же пределах происходит постоянная чехарда с переодеванием, наводит на некоторые размышления. Суть этих размышлений может быть достаточно проста: человеконенавистническая идеология христианства инфицирует свою ненависть обществу, и оно реагирует на инфекцию тем, что спешит перестать быть собой, переодеться, обновиться, хотя бы внешне. И не только внешне, старообрядец был прав, говоря о сопутствующих переодеванию политических потрясениях (“пременение царства”), христианская мизантропия не знает избирательности, не отличает модельный бизнес и политику, поэтому больное ею общество упорно воюет с самим собой вчерашним без границ, отдыха и срока. Особенной судорожностью духовного обновления отличился христианский мир в ХХ веке, т.е. тогда, когда он, по общему поверхностному мнению, духовное напряжение утратил. На самом деле это напряжение не только не спало, но чудовищно возросло, достигнув своего естественного предела. Где перемены - там Бог, а уж на что-что, на недостаток перемен ХХ век, проживший под знаком христианства, пожаловаться не может. Разница с предыдущими временами заключается в том, что, начиная с XIX века христианство посчитало борьбу с Богом, равно как и с плодами Его Творчества, слишком банальной, чтобы отождествлять ее с Духом. Поэтому аскеты, извращенцы, сумасшедшие, блатные и юродивые уже не пользуются прежним духовным авторитетом, хотя и сохраняют некоторую уважительную мистическую ауру. Современное христианство целиком сосредоточилось на игре в мизантропические символы, т.е. отрицании всего не Богом, но человеком сотворенного и демонстрирует на этой стезе такую прыть, что страшно делается. Прежде жизнь могла не меняться столетиями. Поколение за поколением сходило в могилу в твердом убеждении неизменности бытия. Сейчас потребуется специальная этнографическая экспедиция в джунгли Амазонки или горные районы Папуа, чтобы найти людей, верящих в постоянство. В других местах человеку умереть в той же политической, правовой, моральной, научной и культурной среде, в какой он родился - практически невозможно. Более того, не одна, а несколько революций приходится на одну, такую коротенькую человеческую жизнь. И если бы была от них серьезная польза, так нет... История современного костюма - идеальная визитная карточка Святого Духа последней генерации. Мини-юбки не красивее макси-юбок, декольте спереди не пикантнее декольте сзади, дудочки не гламурнее клешей, но все они с победоносной улыбкой наезжают на своих предшественников, только потому что те были. На проходящих минимум два раза в год показах кардинальных перемен мод с кристальной ясностью видны суетность и беспомощность революционных потуг. И не сказать, что все эти кутюрье с рождения были так глупа и бездарны, как выглядят на подиумах. Просто ограниченная человеческая природа не предполагает бесконечности оригинальничания, у возможности обновления тоже есть свой потолок. Но несмотря на очевидность происходящего революционного мошенничества, на сегодня фраза: “Это уже было...” - смертный приговор всему, даже если это все было сделано когда-то с умом и вкусом. Однако нет худа без добра. Именно демонстрируемый ХХ веком пример хронического и бестолкового выпрыгивания из штанов, постоянных судорог обновления является лучшим и безукоризненным доказательством бытия Божия. Потому что нынешние перемены, будучи прямым продолжением начавшейся Большим взрывом эволюции космоса, сохраняя родовые приметы своих предшественниц, прежних перемен: бессознательность и магическую притягательность - отличаются такой несусветной глупостью и бесполезностью, так мучительно высасываются из пальца, что их источник негде искать, кроме как за пределами этого мира, а за пределами этого мира - только Бог. Но Бог, по объединенной формуле Дамаскина-Сартра, есть ничто, из того, что есть, Создатель человека, который не есть то, что он есть. Вероятно, логичней и уместней будет закончить настоящую главу цитатой из старой доброй “Баллады о перевернутых истинах” Франсуа Вийона: “Лишь призрак - смысл существованья, А всех почетнее бандит, Смех вызывает лишь страданье, Молва лишь фарсом дорожит. .......................................... Лишь мерзость славится по праву, Лишь в непотребстве высший смак, Одним печальным все забава, И лишь влюбленный - не дурак. Вот истин праведных орава: Испуг и горе сердце нежат, Лишь мелодичность уши режет, Лишь в подлом благородства знак, Одним безумцы мыслят здраво, Но лишь влюбленный - не дурак.” |